— Имя, — повторил он. В углу его рта белым пузырем вздулась слюна. Лицо было беззащитным, почти детским: вот-вот сморщится и расплачется. Или рассмеется.
Остальные хихикали, и громче всех — тот, кто сидел сзади. Этот детина всеми силами демонстрировал, что он тут главный.
— Почему вы смеетесь?
— Потому что он дурной.
— Встаньте, пожалуйста.
Встал.
— Как вас зовут?
— Сами же можете прочитать, отец.
— Пожалуйста, скажите.
— Меня зовут Джонсон Магондве, и с головой у меня все в порядке. Спасибо.
— Садитесь.
— А вас-то, отец, как величать? — Он продолжал стоять, скрестив на груди руки, с довольно-таки вызывающим видом.
— Я уже назвал вам свое имя.
— Не нам, а дурню. А теперь нам скажите.
Он хмыкнул и гордо оглядел товарищей, радуясь собственному остроумию.
— Меня зовут Пол. Садитесь.
— Отец, у меня еще вопрос.
— Можете задать его позже.
Но он по-прежнему стоял, скрестив руки, упрямо выдвинув подбородок, а остальные опасливо и подобострастно подхихикивали.
Я повернулся к ним спиной и обратился к молчаливому человеку в первом ряду. Он тоже производил впечатление не слишком смышленого, но я на что-то надеялся.
— Здравствуйте.
Он в ужасе втянул голову в плечи, судорожно сглотнул и так ничего и не сказал.
— Он не понимает, отец.
— Moni, bambo, — повторил я.
— Он же глухой.
— Muli bwanji?
— И на голову слаб.
Говорил со мной по-прежнему Джонсон Магондве. Я старался пропускать его реплики мимо ушей, но почувствовал вдруг безнадежную усталость. Хорош класс, нечего сказать. Одна слепая, другой ненормальный, третий глухой. Еще несколько человек, видимо, совсем не понимают по-английски. А Джонсон — зануда и наглец.
Девушка в цветастом тюрбане, тревожно озираясь, ломала пальцы.
— Ты говоришь по-английски?
— Да, — неслышно выдохнула она, опустив глаза.
— А кто эта старая женщина?
— Моя бабушка.
— Как тебя зовут?
— Амина.
Она склонила голову низко-низко, но я все-таки рассмотрел длинные ресницы, чистую, блестящую на плечах кожу. Девушка была худенькая, но крепкая. Длинная шея, тонкие пальцы. Пухлые губы и огромные глаза. Мне было приятно угадывать очертания костей под живой плотью: в лице, руках, плечах. Юная, совсем девочка — но только не по африканским меркам. В ее возрасте, в шестнадцать-семнадцать лет, многие здесь успевают нарожать по нескольку детей.
Мужчины в классе удивились, когда она заговорила по-английски. Из десятка собравшихся на урок людей кое-как говорить по-английски могли только пятеро. Я взял мел и написал на выкрашенной в черный цвет доске несколько строк — начало английского диалога. Джонсон и сидевший рядом с ним Фири прочли их с легкостью, Амина тоже; еще двое запомнили все слова с моей помощью. Старуха тем временем похрапывала, дурень пускал слюни, а глухой раскачивался взад-вперед.
Я страшно вымотался, а они выглядели спокойными и ничуть не усталыми. Жажда познания их не снедала, но они с любопытством ожидали, чтобы я учил их дальше. Вот так же они стоят каждый день в амбулатории, протягивая руки за таблетками.
— Повторяйте за мной, — сказал я. — Это собака.
Я тыкал поочередно в каждого.
— Эдо зобага.
— Это собака. Теперь вы.
— Эдо зобага.
— А это утка.
— Эдо удга.
— Утка, — сказал я. — Теперь вы.
— Удга.
— Собака, — произнес я.
— Зобага.
Пока они повторяли, мало понимая, о чем, собственно, речь, я прислушивался к звукам деревни: там гремели кастрюли, переговаривались люди, стучали по дереву топоры, квохтали куры, скулили собаки.
— Это собака.
— Эдо зобага.
Перед каждой хижиной горел очаг, на каждом очаге готовился ужин; потрескивали горящие ветки, пахло подгоревшей пищей. Там, где жгли толстые чурбаки, дым тяжело стлался по земле, а едва поднявшись, застревал в лохматых пальмовых и тростниковых крышах, зависал там, пытаясь выпутаться, и потихоньку просачивался сизыми клочьями вверх, в сонное небо. Все это — и звуки, и запахи — отдавало вечностью. Так было всегда. Сама же деревушка, как и другие ей подобные, отнюдь не дремала, напротив, в ней бурлила жизнь, но сама мысль о бесконечном, однообразном груде повергала меня в усталое оцепенение.
— На сегодня все, — произнес я.
— Еще нет шести, — возразил Джонсон и угрожающе поднялся из-за стола.
Я улыбнулся, тоже с некоторым вызовом.
— Английский урок длится час, — сказал он. — Я знаю, я уже учился, ходил на уроки у себя дома.
Он стоял, уперев руки в бока, занимая больше пространства, чем требовалось, и всем своим видом показывал, что выступает или, во всяком случае, пытается выступать от лица всей группы. Мне он уже надоел хуже горькой редьки. Я предпочел бы иметь целый класс африканцев, не знающих ни единого английского слова; начал бы с ними с нуля и потихоньку выучил.
— Я преподаю американский английский, — сказал я. — Урок длится сорок пять минут. Теперь увидимся в пятницу.
Произнес слово «пятница» и сразу впал в тоску. Вечерело. Ученики сидели не шелохнувшись, но смотрели не на меня, а на открытую сторону сарая, где стояла теперь монахиня. Ее белые одежды светились в подступающих сумерках.
— Этому человеку тут делать нечего, — сказала она.
Оказалось, это вовсе не монахиня, а Пташка — в монашеском облачении и в накрахмаленном чепце, прикрывающем голову от солнца.
— Семья уже его обыскалась.
Она взяла за руку глухого с первого ряда и потянула прочь. Он испугался, однако послушно двинулся следом за ней на негнущихся ногах, озираясь обиженно и затравленно.
Я распустил класс и нагнал Пташку с глухонемым.