— Вот не думал, что вы монахиня.

— Я не монахиня. Но в такой одежде больше уважают. — Она улыбалась и была настроена дружелюбнее, чем в первую нашу встречу на перевязке. — К тому же в этой штуке не так жарко.

Тело ее скрывалось под просторной одеждой, я видел только лицо, обрамленное жесткой, словно картонной, волной белого чепца; лицо казалось милее, чем накануне в больнице.

— Короче, под сутаной ничего нет, я голая.

Не знаю, почему — вероятно, от смущения — я перевел взгляд на африканца: черные бусины глаз, сжатые кулаки, негнущиеся при ходьбе колени. Пташка засмеялась и увлекла глухого к его хижине.

Я долго еще не мог опомниться. Под сутаной ничего нет, я голая. Кружилась голова. Слова подействовали на меня физически: я слегка оглох, ослеп и одурел. Она, видно, это поняла, потому и засмеялась. Весь вечер за картами, потом в темноте спальни, в пыльном зное следующего дня и особенно во время еды, в момент, когда я что-то глотал, я вспоминал ее слова — и снова дурел.

В пятницу я опять давал урок, опять собрался десяток африканцев, больших и маленьких, больных и здоровых. Дурня среди них не было, и еще несколько человек из тех, что приходили в среду, на этот раз не явились. Но Джонсон сидел на своем месте, и Амина со слепой бабкой тоже. Пришли еще две молодые женщины, и по некоторым признакам — жестам, переглядкам, перешептыванью мужчин — я понял, что затеваются любовные игры. После урока все мгновенно разбились на пары и скрылись в саванне.

Я почти боялся, что в конце урока, как в среду, появится Пташка, но ее нигде не было видно. Вообще для лепрозория это характерно, здесь каждый сам по себе, у каждого свое место, свое пространство: у священников — обитель, у монахинь — монастырь, у прокаженных — деревня. В воскресенье я не пошел на мессу и понял потом, что тоже из-за Пташки. Боялся с ней встретиться. Ее смех слишком меня растревожил. А поскольку мне следовало сохранять самообладание, я решил ее избегать. Что было, впрочем, несложно. Жизнь в Мойо слагалась из множества отдельных одиночеств.

В понедельник на урок собралось куда меньше народу, чем в пятницу: не было Амины с бабушкой, те две женщины пришли, мужчины же — далеко не все. Собравшиеся поминутно хихикали, слушали плохо, невнимательно. Я окончательно уверился, что урок — просто предлог для последующих похотливых игрищ в саванне. Чувствуя, что меня никто не слушает, я как-то сник и ожесточился.

Меня занимал вопрос, почему не пришла Амина. Но когда она не появилась и на следующем уроке, я решил, что просто ей не нравлюсь, сократил урок до получаса и с отвращением отослал всех по домам.

4

Деревня прокаженных была бодра и деятельна, казалось, в ней трудятся буквально все, но труд этот не оставлял следов. Может, в этом и есть суть африканской жизни: ничто, никакие усилия ее не изменят и не преобразят. Мне это напоминало русла рек, которые я видел на юге страны: сегодня они бурливы, полны до краев, на стремнине крутятся деревья, бревна, сметенные хижины, а завтра на этом месте — сухое, в трещинах, дно, пыльный овраг. Налетит поток и схлынет и не оставит о себе даже памяти.

В Мойо происходило то же самое. Женщины собирали хворост на растопку, старшие девочки таскали на закорках младенцев или сосуды с водой, мальчишки играли или мотыжили грядки с маисом, мужчины сидели группами на земле, поджав ноги, бормотали, курили. Больные проказой и их родственники. Выращивают маис, пекут, варят, съедают. Жгут дрова. Ходят по воду, на что-то эту воду используют. То есть жизнь продолжается, и в этом — главный результат их труда, смысл существования. Вечность рассечена на отдельные отрезки. И все ради того, чтобы, уцепившись за жизнь, влачить ее — без всяких перемен.

К полудню деревня стихала, и только тогда становилось ясно, что до этой минуты что-то происходило; внезапная тишь напоминала, что недавно тут было шумно. Так же хлещет по ушам тишина, когда резко смолкает гул или перестают тикать часы. По субботам полуденная тишина казалась особенно ощутимой. В ткани дня образовывалась прореха, и — дальше ничего не случалось. Закрывался магазин, запиралась амбулатория, никто не полол, не рыхлил грядок, рыночный пятачок пустел: торговки исчезали вместе с бананами, арахисом, вареной картошкой и дочерна прокопченной, костистой и мелкой, как галька, рыбешкой. И весь лепрозорий — и больница, и грязно-белые мазанки — молча пеклись, распластанные на жарком солнце; гавкнет собака, прокукарекает петух, и снова тишина: ни голоса, ни звука. Только ниоткуда — немолчным звоном высоковольтной линии — гуденье саранчи. Суббота напоминала день глубокого траура.

Я сидел на веранде. Ближе к парапету расположился со своим требником отец Тушет; он читал, переворачивая страницы чистыми, белыми пальцами. Брат Пит дремал, сплетя руки на животе. Похрапывал он громко и горделиво. Отец де Восс отправился на мотоцикле на озеро, в маленькую деревенскую церковь, где он раз в месяц служил мессу.

Я расстегнул ремни кожаного рюкзачка и извлек оттуда дешевую, китайского производства, общую тетрадь в красном матерчатом переплете. Открыл, написал: 11 октября 1964 года, лепрозорий в Мойо, Нтакатака, Центральная провинция. Написал — и поднял глаза. Я смотрел за ближние жестяные и дальние пальмовые крыши, за деревья, туда, где дым мешался с пыльным светом солнца, а африканцы торчали в поле, словно восклицательные знаки. Я подумал об этом, но в тетрадь не записал. Писанина моя казалась неважной и ненужной.

Десяток своих стихотворений я давно переписал на последние страницы. Сейчас открыл их, прочитал несколько строк, остальные пробежал глазами. Стихи были безжизненны, банальны, особенное отвращение вызвало у меня постоянное повторение слова «черный». Наткнулся на слова «мякотный», «великолепный», «тугой». Гадость. И я захлопнул тетрадь, потому что меня так и подмывало все это выдрать и выбросить.

Писать домой смысла не было. Я вообще не баловал письмами родных, и получи они внеочередное, чего доброго встревожатся. Наверняка не поймут меня, начнут жалеть. Да и разве опишешь это место? Даже опасно: вдруг получится хуже, чем в реальности? Впрочем, что значит хуже? Ведь проказа здесь — образ жизни, укус змеи — обычное дело, труды ничего не преображают. Все, кроме иностранцев, — прокаженные или родственники прокаженных. Я не знал, как рассказать об этом скупо, без прикрас, поэтому писать не стоило вовсе. Деревня Мойо была бесконечно далека от моих представлений о литературе, дальше некуда. В точности как маниока, неприглядный волосатый корнеплод, который надо долго отряхивать от комьев красноватой земли. Разве его можно есть? И все же мы едим его каждый божий день: чистим, отвариваем и едим. Мякоть несколько волокниста, но через год жизни в Африке маниока уже кажется изысканной пищей.

Мойо — и колония прокаженных, и миссия, и все люди в убогих хижинах — целый мир, небольшой, но мир. Мир болезни. И он был для меня куда реальнее, чем колониальный город, оставшийся где-то на юге, с его главной и единственной улицей и жалкими потугами выглядеть чем-то настоящим. Прежде Блантайр мне таким и представлялся, поэтому писать стихи о нем было несложно. Путешествие в Мойо доказало, что я ошибался.

Настоящее — здесь, и оно не допускает сентиментальности. Сюда приезжают больные, здесь они угасают, здесь умирают. Никаких достижений, никакого процветания. Мирок, где нет иллюзии выбора. И никто против этого не восстает. Не знаю уж почему, но подозреваю, что из-за постоянного присутствия смерти.

Стихи мои были беспредметны и тривиальны. Меня теперь бесило само слово «стихи», в нем чудились нарочитость и самодовольство. Они словно уговаривали: «Взгляните на нас». Привлекали внимание к себе, а не к описываемому предмету. Я решил было их выкинуть, но бумага здесь так ценилась, что кто-нибудь наверняка вытащил бы их из мусорного бака. Стыда потом не оберешься. Поэтому я их спрятал и поклялся уничтожить — позже, тайком.

Потом я снова раскрыл «Дневники» Кафки, прочитал несколько страниц и нашел автора мрачным, мучительно-манерным и преисполненным патологической жалости к себе. Самым ужасным в этом тексте была ипохондрия. Читая такое среди больных проказой, я почти смеялся над навязчивой мнительностью Кафки, над его детальными отчетами о собственных — явно преувеличенных — болезнях.

Вы читаете Моя другая жизнь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату