с Алисон разошлись, я перестал вспоминать о Ванде; наверно, не решался. Оказавшись один, я начал ощущать свою ранимость. Слабость свою почувствовал. Быть может, какой-то позыв еще где-то прятался — но это такой был жалкий, такой безнадежный ночной призрак, что не стоило его вытаскивать на свет божий. Пусть-ка он лучше спит, пусть себе бредит во сне и пусть умрет, не просыпаясь.
Когда-то, еще живой, он легко превращался в вожделение. Так куча промасленной ветоши, оставленная вонять в темноте, начинает нагреваться — словно от нарастающей плотности своей собственной вони — и вдруг вспыхивает оранжевым пламенем, покрывая все вокруг черной копотью. Каждая связь имеет начало, продолжение и конец; и уже этим может быть похожа на брак, на плохой брак. Наша была похожа. Возможно, она была даже получше большинства плохих браков; а возможно, и дольше многих. Ванда тоже это знала. В университете она как-то сходила замуж, ненадолго, за своего однокашника по имени Гарри Коул. Я был наслышан только о его бороде, его старой машине и куче долгов. У меня в машине была пленка Филиппа Гласса. «Гарри тоже его любил», — сказала она. Вот и все, что я знал о нем. Их брак расстроился из-за его долгов, которых становилось все больше.
Благодаря нашей связи я узнал очень много нового. В том числе — как легко недооценить претензии твоей любовницы; и этого следовало опасаться. Я вообще едва ли замечал ход времени. Но Ванда Фаган — быть может, подобно большинству других женщин — не переставала думать о своем возрасте. Когда женщины без умолку говорят, как они стареют, как выглядят, как время уходит, — это превращается в постоянно действующий раздражитель, отвлекающий от всего на свете, словно тиканье громких часов с маятником. Вскоре после нашего знакомства она заговорила о том, какими мы будем в старости. Она видела нас обоих пенсионерами: два старичка держатся за руки, сидя в качалках на крылечке. Она искала другую жизнь.
Собственная жизнь ее бесила. Она ненавидела свою фамилию, свое тело, свою бедность. По ее понятиям, она вообще не жила. И ей казалось, что если она прицепит свою полужизнь к моей — это ее спасет.
— Дело не в том, что ты писатель. Ты гораздо больше, — сказала она однажды.
Она ошибалась. Но перебить ее я не мог: она говорила без остановки.
— Я тебя люблю такого, как есть. Ты очень хороший человек; умный, щедрый, чуткий…
Опять ошибка, Ванда. С какой стати у человека при всех этих качествах, такого хорошего и любимого, возникнет потребность писать то, что пишу я?
Этого она не знала. Она и меня не знала. Надо свихнуться или впасть в отчаяние, чтобы смотреть на жизнь так, как смотрела она. И хотя мы по очереди впадали в короткие, но бешеные пароксизмы страсти — было очевидно, что конец у этой интриги может быть только один. Потом у нас с Алисон появилось одинаковое ощущение тяжелого, мрачного праздника. Так бывает, когда ваш трудный друг уходит после долгой и мучительной болезни. Или уезжает гость — и в доме снова просторно и свободно. Теперь Алисон уже не приходилось думать о Ванде Фаган, а я — при том что стыд мой и чувство вины притупились — думал только одно: «Никогда больше!»
А потом мы с Алисон расстались. Я сбежал. Теперь уже я страдал от своей полужизни. Та холодная зима, и мучения мои, и что из них получилось — это «Медфорд — 3 ближайших съезда» и «Джордж».
Но когда пришла та открытка — мне уже было лучше. Гораздо лучше. Я уже готовился к долгому путешествию по островам Тихого океана. А собираться в путешествие можно только в настроении оптимистическом, так что я знал: со мной все в порядке. Я уезжал с намерением вернуться, а не новую жизнь искать. Таких путешествий в моей жизни еще не бывало.
Почерк Ванды Фаган меня никогда не радовал; в нем всегда было что-то обрывистое, торопливое. Так пишут только в автобусе, на ходу; или дети, или люди очень несчастные. Этот почерк выдавал все: вечную спешку, жалость к себе, неуверенность. Не интеллигентный почерк. Вы бы ни за что не догадались, что имеете дело с доктором наук, специалистом по компьютерным делам, при должности в одном из крупных университетов. Если точнее — в Нью-Йоркском.
Мне очень не понравилась ее фраза в открытке про «наше любимое место». Речь шла о фотографии — ветряная мельница на Кейпе, в Брустере, — и из этой фразы следовало, что память у нее такая же шаткая, как и почерк. Неужто она забыла, как ужасно мы поругались на пути оттуда к моему дому? То была ее старая, вечная тема: «А как же я?»
Если бы я сдался, бросил все и отдал ей свою жизнь — она была бы счастлива. Ну а что осталось бы мне? В настоящей романтической любви этим вопросом не задаются. Такая любовь — безумный риск; но часто она расцветает, как у нас с Алисон, и вянет только спустя долгое-долгое время. Я был слишком стар для такого риска. А она — достаточно молода для любого риска; и потому я чувствовал, что долго мы не протянем. Я все про нас знал из обширной эгоистической литературы, написанной мужчинами, которые без особой радости предавали жен, обзаводясь любовницами. Как и там, у нас бывали короткие спокойные периоды, но в остальном — нервотрепка и усталость.
Первое мрачное предчувствие у меня появилось, когда я заметил, что после физической близости она мне нравится уже поменьше, а иногда и вовсе не нравится. Иногда я не знал, чего от нее ждать. Кто она и почему я с ней? Я был уверен, что она задает себе те же постыдные вопросы. И мы подолгу испытывали отвращение друг к другу, пока очередной приступ лихорадочной страсти не превращал нас в любовников снова. Вот вам и эгоистическая литература предательства.
В ретроспективе наша связь виделась несерьезной. Я подозревал, что для Ванды она значила больше; или ей хотелось, чтобы больше значила. Но сейчас все у нее было хорошо. По открытке судя. Она ошибочно полагала, что я остался прежним — и женатым, — потому что уж если даже она не смогла расстроить наш брак своими слезами и угрозами, то кому это под силу?
Боль меня уже отпустила. Настолько, что хватило сил ответить.
Дорогая Ванда!
Получил твою весточку — вот так сюрприз! Ума не приложу, где ты нашла эту старую открытку, но уверен, что…
Здесь я споткнулся и застрял. Сообразил, что на открытке нет обратного адреса. Где она сейчас? Семь лет прошло — все еще в Нью-Йорке? Я посмотрел на почтовый штемпель. Данбери и код.
Не мог же я продолжать письмо, пока адреса не знаю. Я позвонил ей на домашний номер — единственный, какой знал, — но строгий голос автоответчика телефонной компании сообщил мне, что этого номера больше не существует. Справочная по Манхэттену сказала, что в списках ее нет.
Зато старая секретарша на кафедре оказалась на месте:
— Доктор Фаган у нас больше не работает.
— А вы не скажете, по какому номеру с ней можно связаться?
— Минутку. — Она вздохнула. Ей хотелось повесить трубку. Но все-таки вернулась к телефону и спросила: — Кто говорит?
Я сказал, что я книготорговец, что заказ доктора Фаган когда-то положили не на место, и я просто обязан послать ей книгу.
— Но ведь вы у меня телефон спрашивали.
До чего въедливая тетка.
— Адрес был бы еще лучше. Я тогда сразу и отошлю.
— Она больше не Фаган. Ванда Фолкэнберг.
Сердитая дама медленно продиктовала мне фамилию, по буквам, и адрес, в окрестностях Нью-Йорка. Я позвонил в справочную и раздобыл номер. Звонил несколько дней, в разное время. Наконец мужской голос очистил:
— Она здесь больше не живет.
Этот голос сказал мне все. Почти наверняка ее бывший муж: мрачный, потерянный — и хочет знать, кто я такой. С ним поговорить мне хотелось гораздо больше, чем найти Ванду. Но я знал, что сначала должен услышать ее.
— У меня для нее бандероль. — Я выдал ему свою книготорговую легенду.
Довольно хмуро — не нужны ему были эти хлопоты — он сказал ее адрес: Данбери, штат