В один прекрасный день мать потащила на мельницу мешок зерна. На обратном пути она попала под ливень, промокла до ниточки и в тот же вечер слегла. Когда я прикоснулся к материнской груди, мне показалось, что рот мой обожгло раскалённым железом. Я зло огрызнулся и ровно девять дней не притронулся к ней и, словно кошка, лакал коровье молоко. Мой отец помчался в Они за врачом. Врач дал матери какое-то лекарство, и больной стало легче. Она задремала, а потом заснула, да таким крепким сном, что её никак не могли добудиться.
— Элисабед! Элисабед! — орали ей в ухо на все лады. Но как камень ничего не слышит, так и мать моя ровным счётом ничего не слыхала, даже бровью не повела. Дед притащил две тяжёлые доски и принялся ими колотить друг об дружку.
— Бааах! Бууух! Бааах! Буаах!
Потом он стал бить по ним молотком.
— Бууух! Бааах! Бууух! Бааах!
Отец зажал свинью в дверях и заставил её пронзительно визжать.
Бабушка Гванца забила сначала в дайру, а потом стала стучать в медный таз.
— Дзинь-дон! Дзинь-дон! — раздавалось на всю округу.
Дядюшка Пиран схватил стоявшее у стрельчатого оконца ружьё и как безумный принялся палить из него, а горы подхватили и разнесли звуки выстрелов на весь белый свет.
Но она и глазом не моргнула.
Тут уж наши не на шутку всполошились и встревожились, решив, что с ней случилась беда.
Тогда дед поднёс ко рту матери зеркало: оно запотело. Отец дотронулся до неё — тёплая. От радости семья чуть в пляс не пустилась: жива!
Но что делать, — прошёл день, второй, третий… а она так и не просыпается!
Лукия заключил: летаргический сон одолел её, и пока сон не выйдет, нечего и пытаться будить её, всё равно не проснётся. Вот тогда-то я вспомнил, что стоило мне хоть разочек пискнуть ночью, как мама, как бы крепко она ни спала, тотчас же вскакивала и, бросив все свои сны, принималась меня баюкать. И я подумал: — Отчего не попробовать?
И вот я напрягся, разинул рот до ушей и пискнул, как кошка. Не успел я рта раскрыть, как мать, тотчас же вскочив с постели, испуганно воскликнула:
— Ай! Что это с Караманчиком?!
Я виновато притих.
— С ним ничего, детка, что же с ним может быть! А вот ты, как ты? — засуетилась бабка.
— Мне-то хорошо. А почему же он плакал? Вы что-то от меня скрываете!
Повернувшись ко мне, бабка разлилась в благословениях мне и моему плачу. Я понял, что сделал что-то хорошее и заржал от удовольствия. Тогда мать успокоилась, глаза её засветились, и лицо расплылось в улыбке.
Тут я осмелел и потребовал, чтобы она немедленно прижала меня к своей груди. Бабушка Гванца развязала мне пелёнки, схватила меня как мяч и тотчас же сунула в постель к матери.
Прошло ровно девять дней с тех пор, как я в последний раз держал во рту грудь, и, соскучившись, я надолго к ней присосался. Ох, как бабушка была счастлива; она готова была схватить дайру и пуститься с нею в пляс.
Замученная свинья тоже взвизгнула с облегчением, и теперь, мирно похрюкивая у дверей, просила чего-нибудь поесть.
Суетился радостно дед, а дядя, схватив шомпол, принялся с ожесточением чистить ружьё. А отец почему-то взволновался сильнее уже после того, как супруга его благополучно выбралась из своего сонного состояния.
Вот так, дорогие мои! Теперь вы видите, какое волшебное действие может оказать плач ребёнка! Правда, философствовать — дело не моё, но одно я вам всё же скажу: там, где не слышно детского плача, там плачет всё остальное: и дом, и двор, и дверь, и калитка, пашня и виноградник, камень и земля, винный кувшин и амбар. Там и солнце толком-то не греет, и луна не светит, и ни вино, ни вода не имеют вкуса, — сегодняшний день не весел, да и завтрашний без надежд. И чем горше ревёт ребёнок, тем слаще на душе, ибо рёв его — это самое истинное восхваление бессмертия, неиссякаемости жизни. Всё это я читал в книгах старых мудрецов.
Небось, вы теперь надивиться не можете: как это он, мол, помнит об этом? И впрямь, что может знать грудной младенец! Но не надо удивляться, лучше послушайте, что я вам расскажу!
Когда я ещё был юношей, присутствовал я при странном споре. Тётка Кечошки, Элпитэ, рассказывала моей матери про свою свадьбу, что-де под самый конец пира Адам Киквидзе вылил из рога вино под стол, оно разлилось по полу, подружка жениха поскользнулась и распласталась на полу. Но тут в разговор вмешалась Ивлита, дочка Элпитэ:
— Мамочка, ты путаешь, кузнец Адам на твоей свадьбе не был!
Элпитэ заупрямилась:
— Был!
— Не был! — твёрдо стояла на своём дочка. — Не был!
— Посмотрите-ка на неё! — рассердилась Элпитэ. — Дочка лучше знает, что было на свадьбе её матери!
Поднялся шум. Они поспорили на шёлковое платье. Порасспросили об этом соседей, родственников, — победила дочка и получила материнское шёлковое платье. Вот видите, чего только не бывает на земле!
Ивлита столько раз слышала от родственников и окружающих про эту свадьбу, что знала всех наперечёт, кто на ней побывал.
Вот вам пример, как можно выиграть не только шёлковое платье, но и кое-что получше!
Первое слово и чужой кусок
Пока я рос в колыбели, то почти совсем не плакал. Сыт ли был или голоден, весел или мрачен, всё мурлыкал да мурлыкал себе под нос.
Бабушку Гванцу это не на шутку тревожило: батюшки мои! А вдруг он немым будет?
И так как в семье отца не было ни одного немого, она стала подробно выяснять, не страдал ли этим недугом кто-нибудь в роду моей матери.
— Что вы! Бог с вами! — замахали на неё руками сородичи из маминой деревни. — Элисабед сама, правда, скуповата на разговоры, но зато у всех остальных язык хорошо подвешен!
Бабушка немного успокоилась. А до этого она заставляла меня по три раза в день высовывать язык и тщательно проверяла, всё ли у меня там в порядке. А мне-то что: я себе высовывал язык, как собака в жару.
Первое моё слово было «дай!»
Но на это никто не обратил внимания. Лишь после я понял, что его любят произносить все, но слышать никто не хочет.
— Дай, дай, дай! — орал я на все лады, показывая рукой на всё, что было вокруг меня. Но никто мне ничего не давал. Однажды, увидев корзину, полную румяных яблок, я, по обыкновению, хотел крикнуть «дай!», но язык у меня споткнулся, и вместо этого я произнёс «дед!». Дома были только я да бабушка. Она насторожилась, а я снова взмахнул рукой и закричал: «дед!», «дед!».
Старушка обрадовалась, стала меня тискать и целовать, а потом побежала со мной в поле, где наши лущили лобио.
Там она снова начала пританцовывать, держа меня на руках.
— Спятила мать! — изумился дед.
— Что случилось? — сбежались остальные.
— Заговорил, заговорил, лапочка моя, душенька, солнышко, деда позвал, дорогого моего! — заквохтала старуха.
Вот как неверно поняли моё первое слово.
Что я мог поделать? Кому пожаловаться?
Я подчинился бабкиной воле и тут же, при всех подтвердил её слова: позвал деда и потянулся к нему ручонками.
— Фу ты, словно я заново родился! — сказал отец, и, так как ноги его подкосились от чрезмерной радости, он без сил опустился на ворох стручков.
— Что? Что такое? Во второй раз? — ехидно переспросил дед. — Только чтоб не был похож на освежёванного барсука, а там как хочешь, — хоть в третий раз родись!
Теперь на моём пухлом тельце прибавились следы укусов: к отцу и бабке присоединились дед и дядя. Эх, знай бы они наперёд, как им солоно придётся от моего языка, — они б тогда разорвали меня на куски!
Когда мне исполнился годик, я уже мог стоять на ножках, а однажды даже умудрился вылезти из колыбели и начал раскачивать её. Так, стоя между тахтой и колыбелью и покачивая её, я, как дурак, ухмылялся: — вот, мол, глядите, какое я геройство совершил!
Увидев это, обрадованная мать поддержала меня пальцем и заставила самостоятельно пройтись по полу. Но тут коленки меня подвели, я упал и ушиб нос.
Она испугалась и тотчас же подхватила меня, стала подбрасывать вверх, чтоб я не успел заплакать.
На второй день я снова важно вышагивал, держась за палец матери. На третий день она вместо пальца ловко подсунула мне кусок хлеба, а сама незаметно убрала руку. Думая, что она по-прежнему держит меня, я сделал несколько шагов и вдруг, выронив хлеб, упал.
Тогда я понял, что без хлеба ходить не смогу, и уже больше не выпускал его из рук.
Через некоторое время после того, как меня вынули из люльки и надели на меня пёструю рубашку, я схватил в одну руку хлеб, а другой ухватился за подол бабушкиной юбки и пошёл за ней. Отныне я стал её неразлучным спутником.
Но так как я путался у неё под ногами, она частенько расплёскивала молоко или ломала посуду: сердилась на меня и отваживала от себя. А я, вместо того, чтобы обидеться, снова упрямо шёл за ней, словно это не она меня только что отшлёпала.
Как-то раз, в воскресный день, дед сделал мне игрушечный топорик, грабли и плуг, бабушка вынесла свою толщенную книгу, в которую заглядывала каждый вечер, мама принесла ножницы и маленькую кастрюлю, отец притащил тесак, молоток, серебряные деньги, шило и мастерок, а дядя принёс крошечное ружьё и маленький хурджин. Все эти вещи родители разложили на маленьком столике и решили: первая вещь, которую я трону, определит, кем я стану в жизни.
Деду ужасно хотелось, чтобы я стал хорошим землепашцем и виноградарем, бабушка мечтала, чтобы я был книголюбом и гадальщиком; мама предпочитала видеть меня поваром, отец — торговцем или ремесленником; а дядя спал и видел, как я отправляюсь в город на заработки или брожу по лесным дебрям…
Когда все эти соблазны судьбы оказались на столике передо мной, бабушка, слегка подтолкнув меня, дрожащим от волнения голосом произнесла:
— Иди, детка, выбери, что хочешь! Всё твоё, бери, что понравится!
В это время скрипнула дверь и вошла Царо, а за ней Кечошка. Одной рукой он держался за подол материнской юбки, а в другой зажал хачапури.