Увидев дружка, я совсем забыл об этом столике, тотчас же выхватил у него кусок хачапури и, пока Кечо не опомнился, запихал его себе в рот.
— Ой, чтоб мне ослепнуть! — всплеснула руками бабка. — Бездельник и обжора из него выйдет! Ох, горе мне!
— Горе нашим врагам! — яростно взревел отец. — Что же делать? Опозорит он нас!
— Ай-яй-яй! — запричитала мать. — Хищником вырастет, как ястреб и шакал! Этот плут будет отнимать у других последний кусок хлеба!
Словом, семья наша горько оплакивала своё горе, а Кечошка ревел, оставшись без хачапури.
Царо успокаивала плачущего ребёнка.
— Не плачь, дурачок ты! У Бабилы кеци ещё не остыли, пройдём по дороге, она тебе ещё испечёт!
Эх! Откуда мог я знать, что бедняжке Кечо самому подбросили кусок, иначе разве отнял бы у него!..
Материнское молоко и гибель курицы
Пока у меня не было зубов, мать всё время радовалась, — вот, мол, сыночек так здорово сосёт грудь, что вырастет — станет знаменитым героем, и не дай бог, если кто разозлит его! Всё перевернёт!
Но через некоторое время настроение её изменилось.
Тот случай, когда я девять дней не прикасался к её груди, обошёлся ей довольно дорого. За эти дни я истосковался по материнскому молоку, и тоска заставила меня заново полюбить его, а такая любовь обернулась для матери истинным несчастьем.
От люльки, например, я отказался легко. Да и что же делать, если я в ней не помещался, а вот от материнской груди меня никак отнять не удавалось. Что бы я ни ел, но если под конец не брал в рот грудь, то не чувствовал себя сытым. Прорезавшиеся зубки мои были так хороши, что я опасался, как бы не износились, и потому предпочитал молоко, которое не надо было ни грызть, ни жевать.
Пей себе на здоровье безо всяких усилий!
Теперь мои острые зубки делали с маминой грудью то же, что мотыга деда Нико с буграми в винограднике. Разница только в том, что земля любила, когда её долбят и ворошат, а мать каждый раз готова была упасть в обморок от моих зубов.
Однажды я прокусил ей сосок до крови. Она ужасно обозлилась и пригрозила:
— Я вижу, что этот обжора так легко не откажется от меня. Но ничего, я ему покажу!
Вскоре дядя Пиран убил медведя. Когда у зверя вырезали желчный пузырь, мать растёрла кусочек его с горькими кореньями и обмазала сосок. Я по обыкновению присосался к груди. Сосок показался мне горьким и острым. Тогда я лизнул его кончиком языка и сейчас же выплюнул.
Прошло некоторое время, и я опять потребовал грудь. Не таков я был, чтобы легко отступиться от чего-нибудь. Но мать была начеку и проделала всё снова во второй раз. Она-то хорошо знала, что повредить мне это не может, и вот я лизал и лизал медвежью желчь. Постепенно я привык к ней и даже с удовольствием стал тянуть в себя эту горечь. Всасывая её со сладким молоком матери, я впервые познал истину: человек может привыкнуть к любой горечи, и тогда ему трудно обойтись без неё…
— Что делать? — спрашивала мать у бабушки. — Не оставляет!
— Ничего, милая, — успокаивала та. — Чем дольше ребёнок сосёт материнское молоко, тем здоровее становится. Ещё немного потерпи, сам перестанет. Стыдно ему будет, когда вырастет.
Спросили у отца. Но и он не разделял переживаний жены.
— Пускай сосёт, пока хочет. Вырастет богатырём — Амираном, с богом будет бороться.
Вот я и рос, не отказывая себе ни в тыкве, ни в жареной кукурузе. Не успевали ткемали вылупиться из-под цветочков, как тотчас же становились моей добычей, не пренебрегал я и ранним виноградом, а особенно любил тюрю из вина и накрошенного чурека, после чего ходил малость осоловелый.
Словом, всё это я к тому, что многое я испробовал к этому времени, но о груди всё же не забывал. Бывало, сижу и играю с Кечо, вдруг срываюсь с места, бегу к суетящейся в огороде матери и кричу ей:
— Мамочка, я голодный!
Мать безмолвно присаживается между грядками, а я, уже здоровый детина, яростно вгрызаюсь в иссохшую грудь.
Когда мне исполнилось пять лет, меня отправили в материнскую деревню к бабушке Тапло.
Вдруг среди ночи мне захотелось пососать грудь, и я уже спать не смог. Не зная, как быть, бабушка сунула мне свою. Откровенно говоря, я не успел ничего почувствовать: что я мог разглядеть в кромешной тьме! Но потом, начав сосать, я не ощутил ни вкуса молока, ни горечи, словно в рот мне сунули трут. После этого у меня появилось неодолимое отвращение к груди, но, как всегда, это случилось не вовремя: ещё немножко, и я бы превратился в Амирана. Но что поделаешь, такая уж незавидная судьба мне выпала.
Помнится, однажды, когда мне было года три, дед доверительно спросил меня:
— Послушай, дружочек, не кажется ли тебе, что твоя бабка чересчур уж одряхлела. Не сменить ли мне её на молодуху? А? Молчишь? Значит, согласен? Ладно, завтра же сменю.
— Не хочу дру-угую бабушкууу! — заревел я.
— А ну перестань ребёнка мучать, иначе я вырву волосы из твоей бороды и свяжу из них Караману шерстяные носки, — рассердилась старуха на деда, потом обняла меня и приласкала:
— Не бойся, лапочка, не променяет!
Прошли недели две. Бабушка завертела веретено и связала мне пёстренькие цинды. Я обрадовался и спросил:
— Это из дедушкиной бороды?
— Какой бороды? — опешила бабушка.
— Ты ведь сказала, что свяжешь мне цинды из его бороды?
— А-а-а! Помню, помню! Да, душенька, они самые. Пусть ещё раз попробует тебя огорчить, не то ещё сделаю!
Я после этого долго верил, что когда дед обижает меня, бабушка выдёргивает волосы из его бороды и вяжет мне из них тёплые носки. И я был счастлив оттого, что такая она у меня заступница и ради меня не щадит даже деда.
Цинды мне нередко вязала и другая моя бабушка — Тапло. Но я никак не мог понять: ведь деда-то у неё не было, так откуда же бралась шерсть?
Когда бабушка Тапло приезжала к нам в гости, для меня всегда наступал самый большой праздник. Ещё бы, чего только она не везла мне: сладкие пироги, чурчхелы, яйца, целый круг сыра, цыплят, словом, всего, всего…
Однажды бабушка Тапло привезла мне пёстрого цыплёнка со связанными ножками.
— Помоги ему, деточка, воды напиться, смотри, как он пить хочет!
Цыплёнок, и вправду, раскрыл рот и закатил глаза.
Под жёлобом стоял большой кувшин с отбитым горлом. Когда шёл дождь, дождевая вода прямо по жёлобу лилась в кувшин, а мама потом мыла той водой волосы. Я увидел, что в кувшине осталось немного воды, взял в руки цыплёнка и сунул его туда с головой. Он попил немного и пришёл в себя.
— Ах, какой ты хорошенький, славненький, — приласкал я его. — Пойдём со мной, лапочка, сейчас я тебя покормлю кукурузой.
До этого я держал цыплёнка за ноги и нёс его вниз головой. Теперь же, пожалев его, взял за шейку и понёс к амбару. Но тут я увидел, что головка его свесилась набок, и глаза вылезли из орбит.
— Что с тобой, душенька, может, тебе стоячая вода повредила? — испугался я и стал его ласкать, как это делала со мной бабушка. Я его прижал к груди, поцеловал в головку и шептал ему:
— Ну, хорошенький мой, цыпочка моя, будь молодцом! — Потом я посадил его возле бочки и насыпал перед ним пригоршню кукурузы, но цыплёнок подрыгал ножками не в силах разорвать бечёвку и совсем притих. Тогда я сам развязал ему ножки, но и это не помогло. Сколько я умолял его поесть кукурузы! Но цыплёнок даже не шевельнулся.
Встревоженный, я бросился в дом.
— Бабушка, помоги скорее! Цыплёнок не встаёт!
— Отдохнёт, сам встанет, — успокаивала меня бабка Тапло.
— Это какой цыплёнок? — спросила меня мать, вертевшая над огнём шампур с куском свинины.
— Тот, что бабушка Тапло привезла, — проговорил я сквозь слёзы. — Вот он, лежит возле амбара.
Мать почистила ножом свиную шкурку, бросила мясо в чугунок и, взяв меня за руку, пошла со мной к амбару.
— Ах ты, негодник! Ты ж его задушил!
— Я… я его ласкал…
— Ласкал. Небось стукнул по голове?
— Нет, я его только за шейку держал…
— Ай-яй-яй! Задушил! — взволновалась мать. — Ой-ой-ой! — этот проклятый, от горшка два вершка, а уже грех на душу взял! — Мама так вопила и причитала, что распусти она волосы, — стала бы точь-в-точь похожа на плакальщицу возле покойника. Прибежали обе бабушки.
— Что с тобой, Элисабед? Не стыдно ли так переживать?
— Ай-яй-яй! — не унималась мама. — Погибли мы, вконец погибли! Караманчик, паршивец, грешником стал! Задушил этот паскудник, совсем задушил!
— Кого, женщина, скажи толком!
— Как кого? Не видите, что ли? Цыплёнка задушил! Другого никого не смог! Уй-юй-юй!
До этого, что бы я ни вытворял, мать всегда хвасталась мной и радовалась, что сыночек у неё растёт молодцом, вырастет — и врагу и другу достойно ответить сумеет.
Теперь она кричала, что я дурак и злодей, погубитель семьи и грешник. В отчаянии она ломала руки и горько плакала.
Бабушки утешали её.
— Ну, будет, будет! Он же не хотел убивать, случайно, наверное, вышло, будет тебе!
Но мама и не думала успокаиваться.
— Ребёнок, а кровь, кровь на нём! Чего теперь от него ещё ждать? Чтоб мне не дожить до этого дня! Чтоб сгорел его день рождения! Почему он не погиб, когда я носила его под сердцем! Зачем я раньше не умерла!
Вообще много горьких слов произнесла она, много вопила и плакала, и била себя по голове, но, наконец, кое-как её утихомирили и увели в дом.
А я всё это время жался к стенке и, с ужасом тараща глаза, думал: