«сыновья врагов народа», какими мы числились долгое время.
Савелий тихо прикрыл за собою дверь, а у меня екнуло сердце, я понимал, что закончилась добрая и неповторимая часть моей жизни, что от меня ушел друг, который ни разу не предал, не обманул меня, который ждал от меня добра, а я всегда старался не обмануть его ожидания.
Передо мною две фотокарточки Савелия, вышедшие массовым тиражом для поклонников кино и продававшиеся в киосках «Союзпечати». Это две разные фотографии одного человека. На первой из них фотограф уловил его мягкие и нежные интеллигентные черты, добрые, проникновенные глаза. На оборотной стороне посвящение: «Моему лучшему другу Варлену Стронгину». «Здесь я похож на Алена Делона», — с долей шутки говорил о себе Савелий. Вероятно, он должен был выглядеть таким красивым и благообразным юношей, если бы его детство сложилось нормально, если бы в кино на роли главных положительных героев требовались не так называемые «социальные типы» деревенско-пролетарского характера, зачатые родителями в революционных условиях злобы, нищеты и веры в коммунистическую утопию, сражавшиеся с природой и уничтожавшие ее, и от этого страшного сумбура их лица приобретали суровость и неправильные, но кажущиеся мужественными черты лица.
На второй фотографии Савелий ближе к типу героев, востребованных советским кино, но его вызывающий полууголовный задор смягчает улыбка, и кажется, что в нем борются человечность с грубостью, вера в доброту и социалистически оправданная нахальность, которой никто и ничто не сможет противостоять.
Каким Савелий Крамаров станет в Америке?
Век живи, век учись
Напротив метро «Баррикадная» подвыпивший писатель Юз Олешковский взасос, как говорили тогда, целует молодую привлекательную женщину, не обращая внимания на спешащих в метро людей. Для меня — это смелый поступок, на который я, даже будучи сильно влюблен и пьян, никогда не решился бы, для меня это непозволительная раскованность, граничащая с безрассудством. Юзеф Олешковский — известный детский писатель, автор знаменитой повести «Кыш и Два-Портфеля». Его книгу выбросили из плана выпуска в издательстве, где она пролежала четыре года, и он без колебаний, как кажется внешне, решил испытать свою судьбу в Америке. Он при встрече в Доме литераторов упорно зовет меня с собой.
— Сколько лет находится твоя книга в «Советском писателе»?! — наступает он.
— Пять лет, — растерянно отвечаю я.
— Ну, выйдет она на шестой-седьмой год, издашь еще одну-две книги, и, извини, жизнь закончится, — уверяет меня Олешковский. — Не дури, поедем в Штаты, Я не могу тебе ничего обещать, но там есть шанс, понимаешь, есть шанс стать человеком. Ты станешь нашим Вуди Алленом! Нашим, то есть эмигрантским, пока не научишься писать по-английски. Поедем, Варлен. Я уговариваю тебя, потому что жалею. Иосиф Дик назвал тебя в «Литературке» ведущим писателем в жанре сатиры. И он прав. Вуди Аллена печатает вся Америка, он снимает свои незамысловатые фильмы. Маленького роста, обыкновенных внешних данных еврейчик. А ты, выступая на сцене, взрываешь смехом залы! Здесь ты погибнешь!
— Не погибну, — серьезно отвечаю я.
— С голоду не умрешь, хотя кто что знает, но дорогу на телевидение тебе прикроют. Уже закрыли. Юмористическая мафия, эти бандиты, никогда не выдержат сравнения с тобой. Даже твой друг, Александр Иванов, которого ты не раз выводил из запоя, на мой вопрос, почему тебя вырезают из телепередач, сказал мне такое… Я не хочу тебя расстраивать. Поедем, Варлен!
— Не могу, — уверенно говорю я, — не могу доставить врагам такую радость. Есть еще веские причины, и их немало, поверь мне, Юзик.
Олешковский обреченно машет на меня рукой.
— Савелий Крамаров едет! На пустое место! Думаешь, его ждут в Голливуде? Смелый человек!
— Смелый, — соглашаюсь я, и Юз Олешковский отходит в сторону, чтобы возобновить атаку на меня при очередной встрече.
Я не стал ему раскрывать наши с Савелием секреты. Все лето Савелий упорно учил английский язык, не расставаясь с учебником даже на ялтинском пляже. Готовился он к переезду в неизвестную страну очень тщательно. Было ясно, что наши соцбытовские проблемы не заинтересуют даже эмигрантов, живущих в новых материальных условиях, в стране, где в почете общечеловеческие ценности и действуют законы.
— Возьми для примера рассказы Михаила Зощенко, — предложил я, — стали нормально работать бани — и рассказ о плохой бане устарел, зато его произведения, высмеивающие общечеловеческие пороки — пьянство, жадность, лицемерие, предательство, воровство, глупость и другие им подобные, — злободневны по сей день.
Развивая проблему, Савелий рассказал мне один из самых популярных в Штатах анекдотов:
«Жена звонит мужу с курорта: «Скажи, пожалуйста, как поживает наша кошечка?» — «Сдохла!» — «Ой, какой ужас, и зачем ты говоришь об этом так грубо?!» — «А как надо?» — «Нужно было бы сначала подготовить меня. К примеру, сказать, что наша кошечка сидела на крыше, случайно упала и разбилась. Кстати, как поживает наша тетя?» — «Сидит на крыше!»
Я про себя отметил блестящую юмористическую точку анекдота, но не засмеялся, так как подумал, что вряд ли смогу написать что-либо похожее для Савелия. Нас, советских эстрадных авторов, десятки лет приучали к написанию фельетонов, монологов и куплетов лишь на социальные темы, к тому же значимые с точки зрения нашей идеологии. Анекдот, рассказанный Савелием, наверное, отнесли бы к «юмору толстых».
— Смешной анекдот, — наконец признался я, — но конферансье Саша Лонгин, уехавший в Канаду, не смог там работать по специальности, хотя у нас в стране считался лучшим артистом в своем жанре.
Действительно, Александр Лонгин был разговорником от Бога, но путь на самые престижные площадки ему перекрывали действующие заодно властные коллеги — Брунов и Радов. Мастерство Лонгина было столь велико, что даже фельетон газетного толка, примитивный и набивший оскомину от лозунговости, он мог прочитать так, что его внимательно слушали зрители. Помню, как в эстрадной программе, поставленной режиссером Галем в Летнем зале Центрального парка культуры и отдыха, Александр Лонгин по прихоти режиссера едва ли не в конце программы (!) исполнял стихотворный монолог о неизбежности прихода светлого будущего. Осоловевшие от перенасыщенности концерта социалистической идеологией зрители все-таки внимали Лонгину, его убедительности и красоте чтения, а он, закончив монолог, от досады и гадливости сплюнул, прямо на сцене.
— Отличный был артист, — согласился Крамаров, — но он работал с авторами, писавшими серые произведения, точнее, то, что легко проходило инстанции, что устраивало начальство. Ему, конечно, трудно было перестроиться на русского канадского зрителя. Учтем его ошибки! — улыбнулся Савелий, чтобы поддержать меня и себя.
Мне хотелось помочь другу, я старался, очень, но каждую вторую мою репризу Савелий браковал, и весьма доказательно. Я почти не сопротивлялся, не отстаивал свой текст, на самом деле не зная, как его примут на Западе.
Вспомнил очень старый, но мало кому известный анекдот, вернее сценку приезжавшего в Москву Пражского театра миниатюр, переделанную мною в анекдот. «Шестнадцатый век. Холл древнего замка. По холлу прохаживаются маркиз и звездочет. За ними следует лакей с подносом, уставленным бокалами с шампанским. Маркиз волнуется, у него с минуты на минуту должен родиться ребенок. И он спрашивает у звездочета: «Что говорят по этому поводу звезды?» Звездочет выглядывает в окно и замечает: «Если у вас родится девочка, то вы проживете длинную жизнь, если мальчик, то немедленно умрете». Внезапно в холл вбегает служанка: «Маркиз! У вас родился ребенок!» — «Кто?!» — восклицает маркиз. «Мальчик!» — сообщает служанка, и тут же замертво падает лакей с подносом». Савелий откровенно, радостно смеется:
— Беру! Спасибо!
— Не за что, — оправдываюсь я, — это не мой анекдот.