Толпа запела:

Вы жертвою пали в борьбе роковой…

Пели поначалу не очень стройно, потом нашли ритм. Пели истово, с душой, и пение сразу очень подняло настроение.

Вслед за Милотовым говорили местные кадеты. «Мы справляем великий праздник свободы!.. Теперь, когда нам дарована законодательная дума, надо идти в эту думу добывать счастье для народа!» Один оратор закончил свое выступление стихотворными строками:

На святой Руси петухи поют, — Скоро будет день на святой Руси!

Выступило несколько ораторов-большевиков, один — земский агроном, другой — рабочий-железнодорожник.

Как ракета взвился Аля Сапотницкий! Он громил «куцую и криводушную» царскую конституцию. Говорил: обещания царского манифеста — пустые слова, ничем не подкрепленные, ничем не гарантированные. Царь хитрит, оттягивает время, чтобы в союзе с черносотенцами задушить революцию и еще крепче затянуть на шее народа старую петлю нищеты и бесправия.

В том же смысле высказывались и ораторы других партий — меньшевики и эсеры.

Рано праздновать! Борьба еще только начинается! — таков был смысл выступлений всех революционеров.

Ораторов прерывали выкриками, хулиганскими выходками. Затесавшиеся среди толпы черносотенцы — рядские «молодцы», пристанские грузчики и босяки — безобразничали, стараясь сорвать митинг. Известный всему Новгороду пьяный и буйный босяк Гараська, оборванный, в опорках, с опухшей лилово-сизой мордой, неожиданно появился на эстраде.

— Имею честь! — сказал он дурашливо. — Вот тут один господин сказали, на святой-де Руси петухи поют… Это можно, извольте!

И, к совершенному обалдению присутствующих, Гараська очень серьезно трижды прокукарекал петухом! Раздались свистки, негодующие крики:

— Безобразие! Гоните Гараську!

— А-ах так? «Гоните Гараську»? Я к вам с душой, а вы… Ну, так вот — видали? — и Гараська потряс над головой бутылкой водки. — Это я у них, у социалов этих… у господина Милотова из кармана… да нет, что я! — у господина Соловьева из кармана вытащил…

Гараська, пьяный, завирался все больше. Он называл все новые фамилии людей, у которых он якобы вытащил из кармана бутылку водки. Фамилии были все бесспорные, уважаемые, никто из этих людей никакой водки в кармане не носил. Но Гараську натаскали и выпустили на эстраду именно для скандала, и присутствовавшие на митинге, видимо, во внушительном количестве черносотенцы изо всех сил разжигали этот скандал. Они свистали, заложив два пальца в рот, орали: «Крой их, Гараська!» Было невыносимо безобразно.

Митинг объявили закрытым.

При выходе из городского сада толпа разделилась на две части. Одна пошла неорганизованно, вразброд к воротам сада, ведущим через кремль к мосту — на Московскую сторону города. Неподалеку от сада на них напали черносотенцы, произошла свалка, кое-кого помяли, ушибли земскую учительницу. Мы, направившиеся к противолежащему выходу из сада, этой свалки не видали. Мы вышли из сада организованно, построившись, — женщины шли в обрамлении мужчин, рабочих и студентов. Нас не тронули. С пением революционных песен мы прошли до Петербургской улицы и по ней до конца.

Были уже сумерки. Большая группа товарищей пошла провожать нас до Колмова. Пока добрались туда, наступил вечер, стало совсем темно. Я позвала провожавших к нам — напиться чаю, обменяться впечатлениями.

Вот тут-то и раздался из комнаты Колобка звон разбиваемых оконных стекол!

Михаил Семенович и Соня тоже сидели у нас. Соня была скучная — сентябрь сентябрем… Да, не схожи были между собой утро этого дня и его вечер.

Едва развидняло, Иван напоил нас чаем, накормил. Сударкин, Сапотницкий и Козлов уходят в город. В эти дни у них забот и работы, по выражению Козлова, «выше носа». Двое из них — члены комитета новгородской социал-демократической организации. Уходя, Сударкин говорит мне:

— Вечером нынче — вон это — не придем мы к вам: по делам не выйдет. Других пришлем, пусть у вас ночь подежурят.

— Да что вы, товарищ Сударкин! Никого мне не нужно…

— Нужно, — Сударкин и Аля говорят это в один голос так внушительно, что я перестаю возражать.

Сударкина все мы уважаем как опытного старого революционера. «Старый» — это, конечно, весьма относительно: ему, вероятно, нет и сорока лет. Но нам, молодым, он кажется стариком.

— Вот, гляньте… — Сударкин достает из кармана сложенный листок с манифестом. — Тут — вон это самое. Брешет хуже собаки! Он и свободы, он и права, он и чего только еще народу не отвалит. Но… — Сударкин поднимает указательный палец и грозит им в воздухе. — Нет такой брехни, где бы правды не было. Хоть соринка, хоть пылинка правды, да заронится где-нибудь!

— Так что же, по-вашему, и в манифесте царском есть она, правда?

— А как же! Есть! Вот слушайте… «Великий обет Царского служения повелевает Нам всеми силами разума и Власти Нашей стремиться к скорейшему прекращению столь опасной для Государства смуты». Вот он и проговорился, царь! Вот его что сушит — смута! «Опасная — вон это — для государства смута»! А что он смутой считает? Революцию, ясное дело. Кто смутьяны? Революционеры, народ. Бунтуют, голодовать не хотят, работать на хозяев не хотят, усадьбы жгут, поезда остановили. Как же — вон это — не смутьяны?

Мы все молчим. Мы чувствуем в словах Сударкина правильную, умную, а главное, свою, кровную мысль. Это не декламация о «суверенном революционном народе», которою с чужих слов козыряет Козлов.

— И вот еще… — продолжает Сударкин. — Пишет царь, он-де повелел «подлежащим властям принять меры к устранению прямых проявлений беспорядков, бесчинств, насилий, в охрану людей смирных, стремящихся к выполнению лежащего на каждом долга». Кто смирные люди? Кто долг свой выполняет? Министры, губернаторы, городовые, казаки — все верные царские слуги! А кто творит «беспорядки, бесчинства, насилия»? Ну кто же, как не революционеры, забастовщики, рабочие, студенты, крестьяне! Вот вам и смысл всей этой филькиной грамоты! — Сударкин свирепо потрясает в воздухе манифестом.

— Что же вы предлагаете?

— А что я — вон это — предлагаю и что вы все предложите, об этом на комитете поговорим. Пошли, нечего время терять… Царь теперь на все пойдет, и «смирные люди» ему помогать станут. Пол-России вырежут, не поморщатся.

7. После манифеста

Идут послеманифестные дни.

По всей России революционные толпы освобождают из тюрем политических заключенных. Советы рабочих депутатов создаются кроме Петербурга и в других городах.

В общем, революция как будто разрастается, углубляется. Но и слова Сударкина оказываются умными, пророческими. Жизнь оправдывает их скорее, чем можно было ожидать. Уже в самый день обнародования царского манифеста, 17 октября, черносотенцы в Твери разгромили и сожгли здание губернской земской управы. Правда, этому было дано правдоподобное объяснение: люди-де еще не знали о манифесте, не разобрались, — в общем, произошла «досадная опечатка», прискорбно, конечно, но… При желании жить в мире и нежелании ссориться в первый же день «конституции» это объяснение скрепя сердце приняли, и инцидент вроде как замяли.

Но уже 18 октября — в первый день после манифеста, когда по всей России люди, празднуя, выходят на улицы, эти демонстрации как ни в чем не бывало, словно и не «даровано» народу никаких свобод, разгоняют, избивают казаки, расстреливают войска. Этого уже нельзя объяснить, невозможно стерпеть!

В тот же день в Москве черносотенец, вскочив на подножку извозчичьей пролетки, в которой ехал один из виднейших русских социал-демократов большевиков, Николай Бауман, убил Баумана наповал, ударив его по голове обломкам газовой трубы.

Тут уж невозможны были никакие объяснения, никакие разночтения. Бауман был известен как один из руководителей рабочего движения в России, соратник Ленина. Его убийство — бессмысленное, жестокое — поразило всех. Похороны Баумана были небывало многолюдные и торжественные. Даже черная сотня с полицией и войсками не решились напасть на похоронную процессию прямо, в лоб, не избивали, не разгоняли ее, как это делалось повсеместно, — они только трусливо обстреляли процессию где-то из-за угла по пути ее следования.

Наконец все в тот же первый день после манифеста, даровавшего населению России все свободы и неприкосновенность личности, повсюду начинается черная полоса погромов. Одних только еврейских погромов происходит за эту неделю 624. Множество жертв, садистская жестокость в уничтожении женщин, детей, стариков. На окраинах натравливают друг против друга иных «инородцев», устраивают кровопролитную братоубийственную армяно-татарскую резню на Кавказе.

Последняя новость — в городах, где нет «инородцев», устраивают погромы нового типа: убивают и громят революционеров, политических ссыльных, интеллигенцию.

Такой погром переживаем и мы в нашем тихом Новгороде.

На следующий день после митинга в городском саду приходит моя очередь на колмовскую больничную пролетку, запряженную знаменитым Варваром. Каждый из врачей больницы пользуется этой пролеткой для поездки в город через три дня на четвертый.

В городе прежде всего заезжаю к друзьям — Ушаковым. Сам Николай Ильич Ушаков (жена называет его Николич, а за нею так называют его все) — человек с большим революционным прошлым: не раз бывал арестован, сидел в тюрьмах, был сослан в Нарым, где провел три года. Теперь служит секретарем городской земской управы и считается — правильно считается — «красным». Еду навестить его и детей. Жена его, Лидия Васильевна, перед самым началом железнодорожной забастовки поехала в Москву на Первый съезд Союза равноправия женщин, да так до сих пор не могла вернуться домой.

У Ушаковых застаю такое, что просто не знаю, плакать мне или смеяться!

Еще из передней слышу возбужденные, счастливые голоса детей Ушаковых, Бори и Глеба, невообразимых шалунов:

— Ату!.. Ату!..

— Вот и дурак! Это на зайца кричат: «Ату!» А на акулу надо кричать: «Аку!»

Очень удивленная тем, что мальчики не выбегают ко мне в переднюю, вхожу в кабинет и останавливаюсь на пороге! Столбенею!

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату