допускаешь, никому мозги не пудришь и веры взамен не требуешь. Перекроют краны… Я сначала обрадовался: голова ты, Фомин, с открытием таким можно все оживить. Стал к людям приставать, — в райкоме все-таки работаем, — разные научные взгляды излагал по источникам. Так от меня шарахаться начали. Говорят: «Ты сомнительный товарищ, Фомин. Веру святую утратил». Дружок у меня, Тихонов, из транспортного отдела, я ему «Диалектику» приволок. «Вася, — говорю, — прочти Энгельса, может, хоть ты меня реабилитируешь». Взял он книжку, а через три дня поздно вечером ко мне на квартиру прибегает, без бутылки и бледный. «Возьми, — говорит, — свое чтиво, Христа ради. Не губи душу. Я, — говорит, — всегда был честным партийцем и желаю им остаться». Сунул мне «Диалектику» и убег. А?.. Такие дела. Дальше больше: вызывает меня на ковер сам, первый наш секретарь. «Что, — спрашивает, — с тобой, Фомин? Никак заболел? Колебания у тебя имеются насчет генеральной линии?». «Колебаний нет», — говорю. А он: «Может, были?». Я ему: «Личных колебаний не имел, колебался вместе с линией». «Тогда в чем дело? — спрашивает. — Почему такое с тобой?».
«Ничего особенного, — отвечаю, — просто у меня теперь ко всему научный подход». «Ну, в научный подход я верю». Я ему: «Научный подход надо понимать. Знать. Им надо овладеть. Тут верить не во что». А он как закричит: «Как это не во что! Да как же это можно знать, если не веришь? Только если веру имеешь, то и можно знать. Иначе всякое знание неверное…» И пошел, пошел стружку снимать. Я уже и не дышу, вредителем себя чувствую. Тут он прервался, брошюрку из стола вынимает. «На, говорит, внимательно изучи и намотай на ус».
Дома я открыл, брошюра из Москвы: «О современных попытках ревизии Маркса с позиций правого и левого оппортунизма». Просмотрел. Теории ни полслова. О ревизии вообще ничего. А о ревизионистах и то, и се, такие они и растакие, и разэтакие. Сто с лишним страниц — читать нечего. Из-за брошюры той я едва не захворал, отвык от стиля. С отчаяния схватил «Анти-Дюринг», чтобы отвлечься, забыться вроде. Да и увлекло. На работе стал читать. В ящике стола хранил. Только однажды вдруг является лично товарищ первый секретарь прямо ко мне и спрашивает: «Брошюру изучил? Как?». Я отвечаю честно, по-партийному. Он аж позеленел. «Отдай сейчас же, не достоин ты высоких истин». Раз, ящик выдернул из стола, а там «Анти-Дюринг». «Ага, говорит, опять за свое!..» И конфисковал.
— А потом, — спросил Лешаков, — что потом?
— А потом на бюро горкома.
— А дальше?
— Дальше яйца не пускают… Сегодня бюро, сейчас происходит. А я вот он, здесь.
— Как же это ты? — охнул по-бабьи актер. — Что-о будет!
— Ничего не будет. Ни-че-го. Время промелькнет, и ни меня с вами не будет, ни горкома. Все прахом пойдет и порастет травой, и забудется, и не станет ни памяти, ни слова.
Номенклатурный работник разлил коньяк в стопки и по-домашнему поставил порожнюю бутылку под стол. Он высказался и, казалось, успокоился. От слов его исходила сладкая сила.
— И я не верю, — встрял актер напористо и, как это часто случалось с ним, ни к селу ни к городу. — Не верю, что умру. То есть знаю. Но все равно, не верится.
— Ты, дружок, с нами заодно, — улыбнулся Фомин. — Так-то вот, встретятся трое за бутылкой, и… Нам, русским, знакомо не токмо рабство, но и братство.
— А ты не смейся, — серьезно отреагировал Лешаков.
— Смеяться не возбраняется.
— Это опаснее, чем кричать, — мудро возразил Валечка.
— Так и бояться опасно. Себе во вред, — ухмыльнулся номенклатурный работник.
— Отбоялись, — сказал инженер.
— А я на свой счет не уверен, — признался Валя.
— Нельзя за себя поручиться, — глубокомысленно обобщил номенклатурный работник. — Я не верю, что не боюсь. Вот не боюсь, а все равно не верю. Как вспомню японских Лениных косоглазых на плакатах или суданских с вывернутыми губами — хуже ночного кошмара. До чего изолгался человек, богов на свой лад подгоняет, чтобы походили на него. Не он на них, а они на него.
Лешаков оживился:
— За такое открытие тебя в бане шайками забросают. Грешок за homo sapiens испокон водился.
Библию вот возьми, я помню, бабка мне когда-то вслух читала, — и он раскрыл на первой странице «Первую книгу Моисееву», благо источник был под рукой. — Сказано: «И сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его». А кто Библию, книгу кто сотворил?.. Люди. Сочинили люди и записали люди. Очень уж хотелось быть по образу и подобию. До того хотелось, что человек внешность свою Творцу приписал. Претензия сатанинская, адская. Гордыня… А потом еще и сказано было, что книга от Бога. Человеком сказано, но получилось, будто он тут вроде и ни при чем. Чуете изначальную подлость?
— Ну, ты хватил! — засомневался даже марксист.
— От Него, от Него Библия, — слабо запротестовал Валентин и начал подозрительно бледнеть.
— Ты что, жрец искусства, ополоумел, — озлобился Лешаков. — Господа до уровня графомана низводите, оста лось в союз принять, в творческий.
— Не кощунствуй, — выдохнул Валя.
— Он сам по бумаге рукой водил?.. Человек писал.
— Писал человек, — согласился актер, — да по наущению. Все от Бога есть.
— Тогда и это от Бога, — развеселился номенклатурный работник, нагнулся над портфелем, забытым под соседним столом, вытащил и вывалил перед Валентином толстый том «Капитала».
— Говори, от Бога?
— Все от Него, — испуганно, но упрямо твердил актер. — Сначала было слово.
— И телефонная книга?
— И…
— И программа партии?
— Да!
— Неужто твой Генеральный секретарь там наверху сам книжки сочиняет, или на небе приличного референта не нашлось, а?
— Не кощунствуй!..
Актер содрогнулся. Но Лешаков пристально наблюдал за товарищем. У него имелся печальный опыт. В критический момент он ловко подскочил и салфеткой закрыл ему рот, приподнял и поволок из зала.
— Договорились! — рассердился номенклатурный работник. — Демократы растатуевы, — закричал он. — Пасти рвут друг другу и салфеткой затыкают. Да вы… Вы просто…
Валечке было плохо, и он не соображал, что кричали. А Лешаков не оправдывался; он не вслушивался, тащил приятеля к туалету, закупорив его плотно салфеткой, обнимая так крепко, что актер начал задыхаться и во спасение передвигал ноги. Но когда они, казалось, достигли цели, словно бы из стены перед ними возник знакомый и уже забытый метрдотель. Он заслонил собой дверь.
— Не сюда, — зашипел он, отталкивая Лешакова. — А еще поляки!.. На палубу его, пусть в реку освобождается.
— Поздно, — сказал Лешаков. — Не дойти ему, захлебнется.
— Дойдет как миленький, — хмыкнул лакей и заломил Валечке руку за спиной так, что жертва застонала и побледнела больше.
— Пропусти, — сказал Лешаков, теряя самообладание.
— Через мой труп, — метрдотель заломил вялую руку сильнее.
Валечка заметался в объятиях друга и тисках погубителя.
— Пусти, — закричал инженер, взбешенный наглостью холуя. — А ну, пусти, — и повернул голову актера лицом к противнику.
— Ах вы, трам-та-ра-рам, — начал метрдотель грязное слово, — обманули меня, а теперь права качаете, трам… — но не договорил.