этого. Вот так и судьба человека, вот так и история народа, — в который уж раз процитировал Першин недавно прочитанный роман, и Шмаков хмыкнул откровенно.
Першин развернулся с досадой, досадуя, впрочем, больше на себя, чем на Шмакова: нашел, перед кем философствовать.
Шмаков, нескладный, как подросток, одетый в свой неизменный наряд (несвежую рубашку неопределенного цвета, дешевые китайские джинсы, выгоревшие и потертые, ботинки, не знавшие щетки), был, как всегда, суетлив и несобран. Рылся в ворохе бумаг, дергал мышку, открывал и закрывал ящик стола, копошился в том, что когда-то было портфелем. И при этом правил корректуру.
Першин вздохнул, развернулся к окну.
Не без способностей парень. Но всегда заскакивает не в тот автобус. А затолкнешь в нужный — выскочит не на той остановке.
И в тот раз фыркнул-быркнул, хлопнул дверью, ушел из редакции, а повод и не вспомнить, так, мелочевка. Пожил годик на вольных хлебах, побегал мальчишкой по городу и вернулся. Когда акции уже поделили. И теперь у Шмакова, что протрубил в конторе двадцать лет, как у юнца, ни права голоса, ни дивидендов.
И Першин вновь вздохнул.
И все же личная невезучесть — не повод насмехаться над талантом.
Кстати! Першин повернулся к Шмакову, сказал оживленно:
— Знаешь, Антон, а ведь автор — не мальчик. Он наш ровесник. Я это чувствую.
Шмаков хмыкнул, почесал рукавом нос, выдвинул верхний ящик стола, задвинул верхний ящик стола, глянул исподлобья на Першина и затюкал по клавишам.
— Да, Антон. Это так, поверь. А имя его я слышу впервые. Даже по публикациям не знаю. А ведь талант. Вне сомнения — талант.
Шмаков перестал печатать, посмотрел на Першина, хотел было ответить, но не ответил, вздохнул, хмыкнул, усмехнулся и вновь стал печатать.
— Ты прочитал? Ну, скажи! — настаивал Першин. Его и роман взволновал, и Шмаков был ему симпатичен. И, говоря об авторе романа, Першин говорил и о Шмакове. — Столько лет без признания. А ведь не в канаве валяется, не с транспарантами по площадям бегает — творит! И вот результат.
Шмаков вновь перестал печатать и уставился в ворох бумаг, словно обдумывая ответ.
Першин подошел к своему компьютеру, открыл роман, обернулся к Шмакову:
— Подойди.
Тот подошел неохотно. Стоял, смурной, глядел на монитор, потом сказал глухо:
— Нет, не знаю. И имя не слышал, и стиль незнаком.
Звякнул телефон.
— Слушаю, — сказал Першин и, узнавая собеседницу, продолжал с легкой улыбкой: — Приветствую, Фаина Сергеевна. Да? Да что Вы говорите? И когда? И от кого письмо? Да, должно быть, автор Вас знает? Действительно, он прав, мы всегда ждем, пока заграница… Да, потом потомки будут просить вернуть прах на родину. Да, очень образно. Нет, в принципе, я не возражаю… И… Но надо посмотреть, почитать… Обязательно. Вечером.
Шмаков хохотнул, и Першин глянул с досадой и, прикрыв рукой мембрану, шепнул сердито:
— Что за манера ерничать. Ведь даже не знаешь, о чем речь!
Шмаков шумно уселся на место, прикрыл левой рукой голову, словно спасаясь от словесного шума, а правой сердито забарабанил по клавиатуре.
Легкий морозец приятно пощипывал щеки, и снежок, такой желанный после долгой слякоти, кружил, вальсировал и неспешно опускался на землю.
И воздух, восхитительный воздух. Мир стал чист и прекрасен.
Не ожидая лифта, Першин быстро поднялся в редакцию, и, раньше, чем Владимир Иларионович открыл дверь, в лицо ударил мерзкий запах. Першин невольно поморщился, но, входя в кабинет, словно и не заметил, как Шмаков поспешно пнул под стол блюдце с окурками.
Не снимая ни дубленки, ни шапки, Владимир Иларионович подошел к столу Шмакова и сказал в хмурую физиономию:
— Премия. Первая.
Шмаков вскинул голову и смотрел на Першина не мигая, и руки Шмакова замерли, одна — на стопке бумаг, другая — на мышке, и левая стопа все еще обитала, неподвижная, под столом, возле чадящих окурков.
— А! Пробрало, — сказал Першин со злорадством, веселым и доброжелательным, — не так уж все безнадежно в нашем безнадежном мире.
Першин скинул дубленку, шагнул к окну, приоткрыл фрамугу и глянул на Шмакова с полувопросом: «Не возражаешь?»
Шмаков не возражал. Он сидел все в той же позе, как в детской игре «Замри». Першин хотел засмеяться: «Отомри», но Шмаков так обидчив! И Владимир Иларионович промолчал.
Включил компьютер: дела, увы! — дела.
Тут приоткрылась дверь, и сквознячок, и запах французской парфюмерии, и голос Нинель Лисокиной:
— С утра уже, как пчелки? Привет, мальчики. Ну, молодцы, ничего не скажешь. А между прочим, объявлен итог конкурса.
Владимир Иларионович улыбнулся:
— Информационники наши, как всегда, впереди планеты всей.
Лисокина поиграла бровями, мол, о да, не спорю, мы — такие, улыбнулась и сообщила:
— И победил некий Мешантов.
Нинель шагнула к столу Шмакова:
— Шмак, он — кто?
Шмаков молча пожал плечами.
— Шмак, ну, вспомни. Ты же у нас… Да, Владимир Иларионович! — Нинель стремительно развернулась от стола Шмакова. Высокая, стройная, сделала шаг и склонилась к Першину:
— Говорят, открытие Бабицкой? Неужели — правда?
Шмаков хмыкнул, и Першин улыбнулся: ожил! И сказал весело:
— Правда, правда, чего только не бывает в этом мире. Вы, женщины, такие непредсказуемые, — и добавил с легкой грустинкой: — Правда!
Нинель грусти его не заметила, продолжала с прежним напором:
— Он что — ее ближайший родственник? — дунула на упавшую на лоб прядь, затем вскинула голову, и ворох рыжих волос взметнулся вверх и, пройдясь по щеке Першина, упал на спину Нинель. — Или он — ее последняя надежда на личную жизнь?
Шмаков хмыкнул, а Першин улыбнулся:
— Не знаю. Не думаю. Хотя вы, женщины, такие загадочные… — И добавил тоном серьезным: — Одно неоспоримо: премию присудили справедливо. Достойному.
— Ну, странны дела твои, Господи, — сказал Нинель.
— Да уж! — буркнул Шмаков.
Лисокина стремительно шагнула к дверям. На миг остановилась:
— Да! Совсем забыла. Шеф собирает. Желает снабдить очередной ценной установкой.
Стукнула дверь, и фрамуга захлопнулась, и взметнулись листы бумаги на столе Шмакова.
В светлой длинной шубе из хвостиков норки, в темной норковой шляпе с полями, в черных сапогах на высоких каблуках невысокая Фаина Сергеевна ощущала себя дамой высшего круга.
Морща носик, она гордо задирала голову и требовательно поглядывала в просвет между головами плотно стоявших перед ней и досадливо морщилась уже вся, чувствуя, как ее элегантная, пушистая, дивная шляпа трется о чье-то грубое плечо.
Как и водится, после транспортной паузы к остановке подошло сразу три машины. Одна вообще шла не туда, и Фаина Сергеевна глянула на нее с гневным укором, второй автобус, муниципальный, был черен от пассажиров, и к нему сразу устремилась с остановки людская масса. Коммерческий покорно ждал, раскрыв переднюю дверь, и в дверь были видны два свободных места. И какая-то девица (так себе, ничего особенного), задрав головку в шляпке (и шляпка — так себе; норковая, с полями — но ничего особенного) неторопливо шагнула со скучающим видом к тем дверям. И явно медлила, наслаждаясь взглядами остальных, что, впрочем, смотрели отнюдь не на нее, а на дверь переполненного муниципального. Одна Фаина Сергеевна умела замечать все, ну, потому она и…
Фаина Сергеевна гордо дернула плечиком, выше вскинула голову и, довольная и собой, и своим решением, шагнула вслед за девицей в уютной салон
Прошу, послушай…
Ты красива…
Слова, слова слова…
2
Сияние светильников, звуки оркестра, шелест дорогих тканей, блеск аксессуаров, звон бокалов, запах праздника — банкет был в расцвете. Или, как говорят сегодня: тусовка.
Нет, — поморщилась Фаина Сергеевна, — ту-сов-ка — словно пихнули пару-тройку раз в бок кулаком в автобусе или в магазинной очереди. То ли дело: банкет, звучное «а…». Да «ба!» — и все сказано.
От нарядной группки у окна с золотистыми жалюзи отделилась черная фигура, и Першин, чистенький, прилизанный (скучный все-таки субъект), подплыл к Фаине Сергеевне своими бесшумными шажками.
— Фаина Сергеевна, — замурлыкал, принимая из рук Бабицкой шубу и семеня к гардеробной. — Мои поздравления. Вы одна?
Першин перекинул шубу через перила, милостиво кивнул гардеробщику и оглянулся, скользнул медленным взглядом по залу, словно собирался по наитию узнать в массовке героя дня. Не узнал, склонился к Фаине Сергеевне в полупоклоне (клоун заторможенный), взял под ручку, посеменил к колонне, не переставая ворковать:
— Героиня наша пред нами. А герой?
И за сладкой улыбочкой — горькое терзание. Да и как ему, Першину, не терзаться, он же у нас — эталон, экспонат музейный, подчехольный, а тут — такой облом (нет, — поморщилась Фаина Сергеевна, — не стоит так засорять свою лексику), тут такой… так и хочется сказать: отпад. (Пора прекращать смотреть телевизор, иначе…) Да! Вот! Абдикация. И