преисполнен презрения.
— Метроленд? Вот еще вздор. — Он опять повернулся ко мне. — Это было началом конца. Нет, это было значительно позже, во время Второй мировой. И все это делалось для того, чтобы порадовать агентов по продаже недвижимости. Все это обозвали уютным районом. Уютные домики для удобства героев. Полчаса от Бейкер-стрит и приличная пенсия в конце линии, — неожиданно выдал он. — В общем, его превратили в то, что он собой представляет теперь. Спальный район для сытых буржуа.
У меня было такое чувство, как будто меня ударили по голове кирпичом. «Эй, дяденька! Погоди! Ты не должен этого говорить! Тебе нельзя этого говорить. Ты посмотри на себя.
— А вы сам разве не буржуа? — Я мысленно произвел «проверку инвентаря». Его костюм, голос, портфель.
— Ха. Разумеется, я буржуа. — Он сказал это легко, почти ласково. Его тон меня успокоил, но сам ответ озадачил.
6. Выжженная земля
Мы с Тони много работали над достижением полной свободы от всяких условностей и ограничений. После обстоятельного сеанса Брукнера («Замедление пульса; смутная тяжесть в груди; периодич. подрагивание плеч; подергивание стопы. Пойти на улицу и подраться с каким-нибудь дебилом? Брукнер. 4-я симфония. Дирижер Клемперер») или когда нам было слишком лениво тащиться на улицу ради умеренного эпатажа, мы частенько обсуждали один и тот же больной вопрос.
— Кстати, насчет родителей. Они нас обламывают.
— Думаешь, они это нарочно?
— Может, и нет. Но они все равно нас обламывают.
— Ага. Но, наверное, это не их вина.
— Ты хочешь сказать, это как у Золя: они нас обламывают потому, что их тоже обламывали их родители?
— Дельная мысль. Но они все равно чуточку виноваты, правильно? Хотя бы уже в том, что они так и не поняли, что их обламывают, и живут теперь все обломанные и нас обламывают в свою очередь.
— Согласен. Я и не предлагал, что их не надо наказывать.
— Уф, ты меня успокоил. А то я уже начал переживать.
Каждое утро за завтраком я смотрел на свое семейство и не верил глазам. Во-первых, они все были на месте. Вот уж воистину — странно. Почему прошлой ночью никто из них не сбежал, уже не в силах выносить безысходную пустоту, которую я наблюдал в их жизни? Почему они все сидят за столом, как сидели вчера, и позавчера, и три дня назад, причем сидят с таким видом, как будто они вполне счастливы и довольны, что им предстоит провести в этом доме очередной день?
Прямо напротив мой старший брат Найджел увлеченно читал какой-то научно-фантастический журнал, не обращая внимания на тарелку с хлопьями. (Может быть, именно так он боролся со своей экзистенциальной неудовлетворенностью: бежал от унылой действительности в выдуманные миры «Новых галактик», «Новых миров» и «Удивительных реальностей». Вообще-то я ни разу его не спрашивал, страдает ли он от экзистенциальной неудовлетворенности. На самом деле я очень надеялся, что он нисколечко не страдает — такие вещи быстро становятся модными, чего мне совсем не хотелось.) Рядом с ним восседала моя дорогая сестрица Мэри. Она тоже смотрела поверх тарелки и читала надписи на вазочках с солью и перцем: «Соль» и «Перец». И вовсе не потому, что она еще не проснулась толком; за обедом она «читала» ножи и вилки. Когда-нибудь она, наверное, дорастет и до надписей на коробке с кукурузными хлопьями. Ей было тринадцать, и она была настоящей молчуньей. Мне всегда казалось, что я совершенно на них не похож, ни на Найджела, ни на Мэри. А вот они были похожи: лица у обоих были мягкие, добрые и совершенно невозмутимые.
Справа сидел отец. Он только что дочитал «Таймс» и теперь разбирался со своими бумагами с фондовой биржи. На отца я тоже совсем не похож. Во-первых, он совершенно лысый. Я готов допустить, что у нас с ним похожая форма челюсти, но глаза у него другие. У меня они проникновенные и пытливые. А у него… в общем, другие. Время от времени он задавал маме какой-нибудь вопрос про сад. Просто так, для проформы. На самом деле ему это было ни капельки не интересно. Мама сидела слева от меня. Она подавала еду, отвечала на все вопросы и ненавязчиво действовала нам на нервы на протяжении всей молчаливой трапезы. На матушку я тоже не похож. Кое-кто утверждает, что у меня мамины глаза; но даже если это так, то больше во мне нет ничего от мамы.
Я часто задумывался, а родственник ли я им вообще? Н разве я мог удержать в себе эти мысли и не указать родителям на наши столь очевидные различия?
— Мама, а я у вас не приемный? (Вполне нормальный вопрос.)
Слева послышалось слабое шевеление. Братец с сестрой продолжали читать как ни в чем не бывало.
— Нет, конечно. Ты уже съел свой сандвич?
— Ага. Но может быть, есть хоть какая-то вероятность, что меня перепутали в роддоме? — Чтобы пояснить свою мысль, я кивнул в сторону Найджела с Мэри.
Отец тихонько откашлялся, прочищая горло.
— Тебе пора в школу, Кристофер.
Ладно. Вовсе не исключено, что они мне врали.
Для нас с Тони отцовство или материнство было преступлением из разряда особо тяжких. Наличие
Но на практике все оказалось сложнее, чем мы себе представляли. Весь процесс четко разделялся на два этапа. Первый этап — мы называли его «Выжженная земля» — включал в себя систематическое отрицание, упрямое и сознательное противоречие общепринятым нормам, широкомасштабную уничижительную критику всех и вся с позиций предельного анархизма. В конце концов, мы тоже имели самое непосредственное отношение к поколению «сердитых молодых людей».
— Ты понимаешь, — как-то спросил я у Тони на большой перемене, когда мы поднялись на балкон для шестиклассников и прохлаждались там очень даже неконструктивно, — что мы с тобой тоже из поколения «сердитых молодых людей»?
— Ага, и мне это нравится, хотя и бесит. — Его неизменная кривая улыбочка.
— И что когда мы вырастем и состаримся, наши… племянники и племянницы спросят, что мы с тобой делали в эпоху Великих Сердитых?
— Ну понятное дело: сердились.
— А тебе не кажется, что это какой-то бред, что мы в школе читаем и Осборна, и дремучего Ранкастера? Я имею в виду, тебе не кажется, что все это напоминает некую институционализацию?[41]
— Я так и не понял, что ты имеешь в виду.
— Ну, препятствие бунту интеллигенции посредством попытки присоединить ее к государству.
— И что?
— А то, что я вот сейчас подумал, может быть, настоящий бунтарский поступок это как раз бездействие. Самодовольная самоуспокоенность.
— Все это умствование и схоластика, — хмыкнул Тони. — И полный бред.
Проблема в том, что ему было проще сердиться — у него было больше поводов и причин. Родители Тони (как мы с ним предполагали, частично из-за того, что им пришлось пережить в гетто) были: (а) набожными, (Ь) дисциплинированными, (с) бедными и (d) до безумия любили своего сына, каковая любовь была вся пропитана чувством собственности. Так что Тони, чтобы рассердиться, вовсе не требовалось напрягаться; ему достаточно было просто быть непочтительным сыном, который настаивает на своей независимости от родителей, транжирой, лодырем и раздолбаем, а также ярым агностиком — и вот вам, пожалуйста: сердитый молодой человек как он есть. Когда в прошлом году он случайно сломал дома дверную ручку, отец три недели не давал ему карманных денег. Подобные проявления были весьма полезны в плане поддержания духа сердитого. А у меня все было наоборот. Если я что-то ломал, грубил родителям или упрямился, мои папа с мамой — до неприличия терпимые люди — просто и доходчиво разъясняли мне, почему меня вдруг «понесло». («Это у тебя возрастное, Кристофер. Скоро пройдет».) Меня никогда не ругали. Помню, однажды я практиковался дома, отрабатывая боксерские удары, — сделал обманный выпад, неудачно впилил кулаком в стену и разбил пальцы в кровь. И что сделала моя матушка? Невозмутимо выдала мне йод и бинт.
Разумеется, мы понимали, что «Выжженная земля» еще далеко не все. Проницательные не по годам, мы с Тони как-то сразу прониклись мыслью, что одно только отрицание и неприятие мировоззрения и морали твоих родителей — это не более чем грубая реакция на уровне рефлексов. Точно так же, как богохульство подразумевает наличие веры, всеобъемлющее отрицание запретов подразумевает, что есть некая система ценностей, которая тебя не устраивает, но без которой ты бы не понял, что именно тебе не нравится в жизни. Вот почему мы могли жить с родителями, нисколько не поступаясь принципами. Мы изучали отрицательные примеры.
«Выжженная земля» была всего лишь первым этапом. Второй этап мы условно назвали Реконструкцией. То есть по нашему расписанию после тотального разрушения предполагалась конструктивная застройка; хотя у нас было немало веских причин — и хороших метафор — для оправдания откровенного нежелания заниматься этим аспектом нашего долгосрочного плана.
— Так что насчет Реконструкции?
— А что насчет Реконструкции?
— Может быть, стоит составить какой-нибудь приблизительный план, хотя бы в общих чертах?
— Так мы уже даже его воплощаем, план. ВЗ — это первый этап.
— Эээээ…
— Я хочу сказать, на данном этапе нам не стоит зацикливаться на чем-то одном и жестко планировать будущее. В конце концов, нам всего по шестнадцать.
Да, это было логично. По-настоящему жизнь начинается только тогда, когда окончишь школу. Мы были уже вполне взрослыми, чтобы это понимать. Когда окончишь школу, тебе уже будет можно:
— …принимать Ответственные Решения…
— …Заводить Отношения…
— …Становиться Знаменитым…
— …Самому Выбирать, Как Одеваться…
Но это будет потом, а пока тебе можно всего ничего: обсуждать и осуждать родителей; объединяться с единомышленниками, которые ненавидят то же, что ненавидишь ты; не