– Уго, ты был в Орехово-Борисове сам?
– Нет. Мы рисовали эту карту в Берлине.
– Съезди сначала в Орехово-Борисово, а потом рисуй карту с фонтанами.
– Мне некогда. Сейчас я должен осмотреть центр Москвы, а потом объехать на велосипеде весь Иркутск!
– Как ты думаешь, Маша, будут ли молодые художники продавать мне картины? Американцы платят больше, – говорит Менинг.
– Будут. Пока они дождутся американцев, они умрут с голоду.
– Ты должна написать пьесу о любви молодого немца и русской девушки, чтобы в начале пьесы все плакали, а в конце – смеялись! – говорит Георгий, но я уже не слушаю его, потому что Ира Константинова идет ко мне с трагическим лицом.
– Официанты требуют еще долларов, они пересчитали и говорят, что накрыли больше порций!
Я перевожу доллары в рубли, и аппетит покидает меня.
– Скажи им, чтоб собрали доллары, для них это тьфу! – советует Ира.
– Я не могу. – Конечно, «у советских собственная гордость».
– Тогда выкручивайся сама. Официанты не берут рубли. Валюта только у гостей, но мы знакомы день, удобно ли просить в долг?
– Саймон, – говорю я очень жалобно, – ты не можешь одолжить мне денег? Я отдам завтра в рублях, ведь тебе все равно обменивать.
Английский профессор долго вычисляет и прикидывает в уме, пока я ежусь от стыда, и наконец, решившись, дает мне валюту, с которой Ира Константинова немедленно скрывается в официантском логове.
– Я готов получить деньги завтра по курсу… – И он называет такой курс, по которому доллар можно обменять разве что в мечтах. Глубоко презирая себя, я благодарно улыбаюсь ему. Слава богу, что я еще не в состоянии догадаться о том, что за занавеской Ира Константинова кладет доллары в карман.
Перед ДК МГУ стоит «Икарус», собирающий караванных художников, архитекторов и ландшафтников на экскурсию по Москве. Я прыгаю в него, чтобы посидеть в покое, но когда мы едем по центру, со мной начинает что-то происходить. Попробуйте сесть с иностранцами в автобус и попасть в совершенно другую Москву. Новый ли пространственный ракурс, мнимое ли ощущение отдельности от того, что сидишь в облаке блаженного, неутомимого «файн! файн!», законное ли право на разглядывание бесконечно знакомого по кускам, как иногда вдруг, словно при вспышке молнии, видишь все, чего долгие годы не замечал в лице близкого… Бог весть… И когда автобус будет кружиться по улицам, затоптанным нашими следами, замусоренным нашими словами и историями, город покажется новым, как мир в только что вымытых окнах. И Москва будет так хороша в своей безалаберной душевности, так жалобно неопрятна и возвышенна, как только что родившая женщина. И светлые глаза спутников начнут понемногу загораться не туристским, а любовным трепетом. И вы приосанитесь, как ребенок, показывающий любимые игрушки, и полюбите зрителей за то, что они не морщатся при виде медведя с оторванной лапой и куклы с отбитым носом.
… А вечером я веду концерт посреди скандала французского театра с голландским. «Нет! Мы выступаем первыми! Они думают, что если они французы, то им все можно!»; посреди истерики антропософов, что если не будет выступать Миха Погачник, их партийный скрипач, то они покинут зал; посреди крика Михи Погачника, не желающего играть в одном концерте с порнотеатрами, имея в виду невиннейший «Ад ель Ритон». И мне еще трудно понять гносеологические корни гражданской войны между антропософами и неантропософами, и все немотивированное я еще списываю на западную экзотику и монтирую концерт, лепеча веселости, просчитывая градус скандала за кулисами, припоминая великие слова: «Публика – дура, она если слушает – то не слышит, если слышит – то не понимает».
Пока на сцене голландцы, я выбегаю в фойе и вижу возбужденно беседующих Лену Гремину и Урса.
– Он говорит, что половина гостей недовольна приемом!
– Что??!! – не верю я своим ушам: наши из кожи вон лезут в условиях инфляции, жары и языкового барьера.
– Они заплатили три с половиной тысячи марок и вправе рассчитывать на комфорт за эти деньги, – говорит Урс жестяным голосом.
– Покажи, кто именно недоволен!
– Вон та дама из Голландии. Ее не накормили обедом, и она потратила на это свои десять долларов!
– Послушай, Урс, – я чуть не вцепляюсь в его рыжие волосы, – ведь ты знаешь, что она живет у главного режиссера театра МГУ, который пустил в свое помещение бесплатно! Ты прекрасно видишь, что он целый день помогает здесь, и твоя голландка тоже не слепая, чтобы не видеть этого! Пойди спроси, обедал ли он сам! И завтракал ли!
– Но порядок есть порядок, – твердо отвечает Урс.
– Хорошо, если порядок есть порядок, то мы сейчас вернем ей обеденные доллары, а вы заплатите за аренду помещения в марках!
При слове «марки» Урс немедленно переводит разговор на другую тему.
На моем пути возникает Анита из Амстердама: с каменным лицом она моет каменный пол руками ужасной тряпкой, полоща ее в ведре с ужасной водой.
– Анита, кто тебя заставил мыть пол? – ужасаюсь я. Анита смотрит на меня скорбными глазами и продолжает мыть.
– Что случилось? – спрашиваю я у наших. Они пожимают плечами:
– Не знаем. Пытались забрать ведро и тряпку, молчит, не отдает. Может быть, она понимает только по-голландски?
– С утра понимала по-немецки и по-английски. Урс, как насчет нервных срывов среди участников каравана?
– Все нормально. Это такая театральная эстетика. Она так медитирует. Она собирается вымыть весь мир, – поясняет Урс.
– Аниточка! Приходи ко мне домой помедитировать!
– И ко мне! И ко мне! – веселятся наши.
– Маша! – кричат сверху. – Бегом! Опять склока за кулисами!
Остается собрать вещи, раздать поручения и пережить уличный праздник. А праздник, конечно, проваливается, потому что мы не умеем праздновать. Тем более улично. И ни один из русских актеров, да и вообще из русских, кроме меня и Ленки, не является. Потому что все понимают, что снять с поезда мы уже никого не успеем просто физически, так зачем выполнять обязательства?
И на огромном газонном поле перед Дворцом пионеров на Воробьевых горах немецкая клоунесса натужно веселит публику, и играет голландский духовой квартет, и Лена Гремина читает текст о Владимирке, по которой сначала везли декабристов, потом разночинцев, революционеров, репрессированных, пленных немцев, а вот сегодня поедем мы с миссией евразийского братства. И конечно же, играет Миха Погачник. И непонятно откуда, буквально с неба, берется странный ансамбль «Духовные танцы мира» и спасает праздник. Руководитель ансамбля ставит всех в круг и заставляет гигантский хоровод танцевать что-то эклектичное и радостное. И светит солнце. И мы с Урсом остервенело ругаемся по вопросу «кто виноват?», и вдруг, глянув друг на друга, понимаем, что просто страшно измотались за эти дни и уже не контролируем себя, и смеемся, обнимаемся и едем на вокзал.
А птичий базар от каравана на вокзале не сравним ни с чем: музыканты играют, певцы поют, танцоры танцуют, американцы кормят русских детей мороженым, бомжи пытаются утянуть багаж, нищие рэкетирствуют, наскоро определившиеся пары целуются на чемоданах, и только переводчица Ира Константинова прибегает в слезах с историей о том, что она привезла чужие чемоданы, и пытается вытащить из меня под этот сюжет денег. Но после ресторанного крещения я крепче Бастилии.
А в поезде нас хотят распихать по фричиковым купе. Но это невозможно! Не потому, что они нам не нравятся, а потому, что нам нравится быть вместе. И мы заходим в купе, в котором заняты две полки, и начинаем умолять молодых людей поменяться с нами, потому что ведь им все равно, они съехались со всего мира, а мы – одна компания. Но они холодно отвечают, что «это есть ваша проблема» и им неохота двигаться с места. Сначала мы теряемся, потом, посовещавшись, начинаем их грубо подкупать, дарим какие-то буклеты. Архитектор Андрей Кафтанов и писатель Леонид Бахнов обещают перенести вещи этих сопляков. И они с большой неохотой сдаются.
А в соседнем вагоне в это же время Лена Гремина, угрохавшая массу времени на французских актеров, униженно просит этих самых актеров поменяться, а они отвечают: «Мы уже сели, и нас все устраивает». И тогда Лена, везшая на себе огромную долю работы московского каравана, начинает рыдать, потому как слаб русский человек против западного менталитета. Мимо проходит Урс и, услышав, что, если не выполнят ее просьбу, Лена выйдет из поезда, президентским пинком выдворяет французов в соседнее купе. И мы не можем понять, почему эти милые ребята, так открыто и естественно принимавшие наши услуги, так странно реагируют на, с нашей точки зрения, житейские пустяки.
Но удивление гаснет в кутерьме обживания, в нашем купе уже открыта бутылка водки, повешены расписные доски и фотографии детей, а на дверях наклеена табличка «Русский дом». Мы попадаем в эмиграцию внутри страны, и, устав за неделю от иностранного щебетания, как всякие русские эмигранты, переходим на чистый мат.
В поезде пять ресторанов: «Пушкин», «Чехов», «Гёте», «Шиллер» и «Гамсун». Нас ждут дрессированные официанты и крахмальные скатерти, и ужасно неловко, потому что за окнами страна с полуголодными растерянными людьми и в этой теплице на колесах чувствуешь себя халявщиком немецкой марки, хотя работа, которую мы провернули в Москве, стоит в сто раз больше, чем мы думаем, и в тысячу раз больше, чем нам заплатили. Нас купили за бусы и зеркало. Кто-то сделает себе на этом караване генеральские антропософские погоны, кто-то – мешок денег, кто-то – политическую карьеру. А мы зато увидим собственную страну и Монголию! Кто считается в нашем доме? В нашем «русском доме»?
Напротив в ресторане сидит юный американец с хорошенькой преглупой физиономией и бусинками в косичках. На вокзале он купил несколько батонов хлеба и пытался всучить их в ужасе шарахающимся от него «голодным русским», а потом, обидевшись, бросил голубям. К нам подсаживается профессор антропософской медицины доктор Цукер, ослепительной, холеной внешности.
– Что такое антропософская медицина? – игриво спрашиваем мы с Лолой между мороженым и кофе и в ужасе слышим, что он начинает отвечать на вопрос на полном серьезе. Он читает введение в курс, от которого кофе перестает быть горячим, а мороженое – холодным, и требует посещения всех его лекций и семинаров в караване.
– Это безумно интересно, – кисло говорим мы, когда его удается остановить.
– Вы с западниками поосторожней, – издеваются наши однокупешники Андрей и Леонид. – Они же все воспринимают всерьез.
В ресторан врывается немолодой гитарист и заставляет весь «Гёте» орать шлягеры. И все веселятся и танцуют в проходах между столиками, и возбуждение от того, что караван тронулся, от того, что все получилось, не дает уснуть до утра. Да еще наши русские спутники открывают очередную бутылку спирта и хохмят до рассвета, и мы с Лолой хохочем как сумасшедшие, потому что если в одно купе попадают сразу два незнакомых мужчины типа «самец-затейник», то пока они разберутся в иерархии и выгнут эмоциональное пространство друг под друга, слушателям будет не скучно. Бедные благочестивые немцы, пытающиеся жить по режиму в соседнем купе, полагают, что это отвратительный русский стиль путешествий, и кидают на нас поутру осуждающие взгляды.
Мы приезжаем в Киров, сумрачный при всей солнечности июля, тяжелый и пыльный, с испуганными милыми людьми на улицах. Караван встречают с большим помпезом. Город только что перестал быть закрытым, и иностранец здесь большая экзотика. Во встрече гостей Мише Угарову ассистирует весь муниципалитет, человечки в пиджаках и галстуках с рублеными жестами, цветами, музыкой и обещанием застойного комфорта на лицах. «Вот уж расслабимся!» – думаем мы. В Москве ведь все работало на честном слове и энтузиазме нашей компании.
Стадо автобусов греется на привокзальной площади, и городская интеллигенция вожделенно разглядывает фричиков: каждому обещали выдать по одному на проживание! Нас везут через весь город в здоровый ДК, где в партийно-транспарантном стиле открывают Кировский фестиваль. Какие-то начальники и начальнички с приветственными речами, какие-то руководители групп, какие-то спонсоры и покровители, переводчики и кураторы, на которых иностранцы смотрят с гримасой брезгливого любопытства, потому что для них это ожившее советское кино десятилетней давности. И когда Миша Угаров с нормальным лицом говорит нормальным голосом одну-единственную, несущую информацию фразу: «А теперь вернемся в автобусы», – зал вспыхивает буйной овацией. Караван, почти не спавший ночь в поезде, не понимающий, ради чего тащили ранним утром по дикой жаре, и кто эти люди в серых костюмах, и какое они имеют отношение к новой нравственности, так и остается в недоумении.
Мы набиваемся с багажом в автобусы. Автобусов почему-то меньше, чем было, однако мысль о гостинице, ванне и завтраке помогает в решении пространственных задач. Мы набиваемся, как зеки для перевозки в ГУЛАГ, хохочем, висим и сидим друг на друге, запутавшись в вещах и языках. Автобусы закрывают двери, как «молнии» на переполненных чемоданах.