Ура! Все вместились! Сейчас поедем! Почему не едем? Куда девались все шоферы? Их собрало начальство? Очень жарко! Пусть хоть откроют двери! Прошло уже двадцать минут! Это просто газовая камера! Мы все здесь умрем! Откройте двери! Мы стучим в стекло и на разных языках кричим, чтобы открыли двери! Но двери открыть некому. Дядьки в пиджаках собрали шоферов по своим партийно-административным нуждам и зачитывают им план мероприятий! Лена в полуобморочном состоянии лежит на моем плече, струйки пота размывают косметику на наших прежде хорошеньких личиках, стрелка ползет по циферблату, мы умираем… И тут Пьер, танцовщик Пьер с бесподобной внешностью и изломанной пластикой, яркий, как павлин, и нежный, как кошка, запевает гортанным голосом песню Эдит Пиаф. И я помогаю ему, изумленно сознавая, что знаю французский текст с пластинки, заигранной в детстве. И факт того, что я пою, потрясает меня еще больше потому, что голос относится к числу достоинств, потерянных мной в шестнадцатилетнем браке с певцом. И мы с Пьером умираем от нежности друг к другу, и с нами уже поет, воскресая, весь автобус. И мы наконец замечаем, что едем по желто-серому городу к гостинице по имени «Вятка».

Иностранцы отправляются «в люди», а мы толпимся у стеклянного окошечка, в котором выясняется, что никакой брони нет, никакой оплаты тоже, но если мы настаиваем, то нас поселят за свой счет. Все театральные студенты бледнеют. Появляется парень в сером костюме с текстом: «А я им говорил! А я их предупреждал! А я так и думал!» Кроме негодования, в нем угадывается спонсорское начало. И, глядя на толпу Пьеро и Мальвин, я вынужденно надеваю погоны Артемона, беру парня под руку и говорю испуганным, но ровным голосом:

– Я – руководитель русской делегации, будьте любезны, оплатите гостиницу студентам, остальные заплатят сами, – и с ужасом жду ответа. Потому что в принципе до каравана я была дамой, плохо представлявшей, кто, когда и за что платит, и не отягощавшей себя подобными проблемами.

– Хорошо, – отвечает он. – Только покажите мне, кто студенты.

В финале он приходит в номер отчитаться:

– Я поселил девятнадцать студентов и одну женщину. Она очень просила, чуть не заплакала. У нее совершенно нет денег.

– Как фамилия?

– Ирина Константинова, переводчица. – Мы с Лолой, переглянувшись, тяжело вздыхаем.

Наконец-то можно позавтракать и вспомнить, что уже Киров, что уже ни за что не отвечаешь, что ты просто рядовая участница каравана и ничего, кроме «новой нравственности», с тебя уже не требуется, и упасть в ванну.

Когда я выхожу, вытираясь, Лолы в номере нет. Я долго раскрашиваю физиономию длинными вальяжными движениями женщины, которая не смотрит на часы, и, хотя больше не веду концерты, напяливаю обтягивающий комбинезон с бумажным сердцем на груди. На сердце по-английски написано то, что касается моей роли в караване, и это некоторым образом оберегает. Ведь если женщина не хочет всю жизнь ходить в черном пиджаке и одновременно не желает, чтоб ее хватали за все места, она вынуждена иметь некий аргумент против этого. Аргументом может работать мужчина, взятый для декора под вызывающую шмотку; двухкопеечный, но все же чин (когда я завалила в Союз писателей пару развязных малых, уверенных, что путь в творческий союз лежит через хватание членов приемной комиссии, мне стало комфортней жить хотя бы в недрах этой организации), а также квалификация в области рукопашного боя.

Лирическое отступление уводит меня воспоминанием к дискуссии о мужской агрессии, где пуританки настаивали на том, что женщина провоцирует мужчину ярким оперением и потому нечего ярко оперяться. Борцы за права человека намекали на то, что каждый человек имеет право оперяться в меру своих убеждений и вкусов; а психоаналитики рассказывали, что оперение есть осознание собственной сексуальной привлекательности и права на нее, а персонажи, репрессировавшие свою сексуальность вплоть до черного пиджака, – самые опасные люди в обществе. Потому что репрессированная сексуальность трансформируется в неврозы, а неврозы – в гадости, обращенные против всех остальных.

Итак, в обтягивающем фиолетовом комбинезоне с концертным слоем косметики и острым желанием побыть женщиной, а не приспособлением по организации каравана, я стою перед зеркалом, когда в номер вбегает рыдающая Лола.

– Посмотри, – кричит она, – посмотри, что они делают!

На площади перед гостиницей, опираясь на парапет руками, спиной к нам стоят двадцать мужчин, а вокруг клубится стая автоматчиков в серых беретах. В центре площади – автобус с зарешеченными окнами, сквозь которые видно, как стоящих у парапета, заводя по одному, профессионально метелят.

– Что это?

– ОМОН избивает чеченцев. Просто итальянский фильм. В действительности так не бывает. Мы вбегаем к Андрею и Леониду, мрачно глядящим в окно, но мои воззвания вызывают у них только разливательный жест очередной бутылки спирта. Я куда-то бегу, именно куда-то, потому что все лестницы перекрыты возбужденными омоновцами с автоматами наперевес, а все население гостиницы забилось по номерам.

– Где я могу найти старшего по чину? – металлизируя голос, спрашиваю я, размахивая красной корочкой писательского билета, который всегда принимают за «прессу». А на мне при этом обтягивающий комбинезончик и хорошее количество косметики.

– Пошла отсюда! Да это их чеченская девка! Сунь ее тоже в автобус! – орут они, и последний отшвыривает меня к стене автоматом так, что я лечу метров пять. Физическое ощущение железяки, толкнувшей в грудь, вкус короткости расстояния между его глазами и трепещущими на курке пальцами вводят меня в состояние истерики. Бросившись останавливать мужчин, я оказываюсь перед лицом разрушительной стихии, упакованной в мужские тела. Передо мной не мужик, а бесполый натасканный хищник, спущенный с цепи. Он лишен зрения и слуха, он – зомби, им управляют с помощью антенны. Мы стоим напротив друг друга, сощурив глаза от напряжения, и меня почти сбивает с ног волна идущей от него растаптывающей звериной энергии, и я сжимаю кулаки в карманах комбинезона и жестко говорю севшим от страха голосом:

– Я из Комиссии по правам человека! Я журналистка! Если вы сейчас же не пропустите меня к старшему по званию, вам придется отвечать за удар, нанесенный мне автоматом!

И он не слышит, не видит меня (уж не наркотики ли им дают перед операцией?), но напор, с которым я говорю, дает ему ощущение, что я каким-то странным образом могу оказаться старше его по чину, иначе почему я смею, когда все мужики попрятались.

– Мое дело никого в лифт не пускать! Все! Мне команды отвечать на вопросы не было! – орет он.

– А команда бить журналиста автоматом была? – И мы играем в «кто кого переглядит». И внутри у меня все дрожит, и я вижу, у него – тоже, и мы стоим в общем силовом поле, и кажется, еще капля – и конец: я – разрыдаюсь, он – даст автоматную очередь… Но он тренированней меня, он останавливается, сплевывает на палас и выдавливает из себя:

– На пятом этаже, где обыск… – И вальяжно отходит от двери лифта.

На пятом этаже снующие люди уже не вооружены и уже не страшно; оборав шестерок в гражданском, я обнаруживаю старшего, какого-то «по особо важным делам». И у него вид хорошо соображающего человека, он врубается мгновенно:

– Садитесь. Сигарету? Журналист из Москвы? Это приятно. Караван культуры? В этой гостинице? Странно, мне об этом ничего не сказали… Вы лично видели, что мои ребята били чеченцев? Этого не может быть! Группа работает в рамках законности! – Многозначительный взгляд в сторону помощника, помощник исчезает, слава богу, избиение прекратится. – Мы сейчас с вами спустимся вниз, и вы убедитесь в том, что вам показалось. Просто обыск в рабочем порядке… Но как вы сюда прошли? Кто вас пропустил? Ведь это опасно, ведь мои ребята, когда работают, они ведь… – И мы спускаемся вниз, где уже действительно никто никого не бьет. Появляется Саша Железцов, он – демсоюзовец и быстро во все включается. Мы вместе подходим к чеченцам с раскровавленными лицами и спрашиваем, готовы ли они подтвердить факт избиения. И часть говорит «да», часть говорит «нет», часть отводит глаза.

Нельзя сказать, что я себя ощущаю национальной героиней: когда мои дети были маленькими и попадали в больницы, защищать их права человека от представителей бесплатной медицины было гораздо сложнее. Однако ощущение автомата… будто я налетаю грудью на непреодолимую железную стену… Вторая встреча в жизни с автоматом Калашникова, первая была в школе, где мы его зачем-то разбирали и собирали, обламывая маникюр. Интересно, в каком там круге ада изобретатели оружия?

И когда я возвращаюсь в номер, мужики мне объясняют, что я полезла не в свое дело, что в гостинице живет несколько национальных торговых мафий и все они платят оброк ОМОНу, а эти вот чеченцы задержали, и потому пришлось устроить показательное избиение, чтоб все видели и чтоб другим неповадно было. А те, которые лезут в чужие мужские дела, должны помнить, что у них дома дети, потому что детям будет неприятно, если мамочкин труп найдут в реке Вятке. И вообще чеченцы всех достали!

И я произношу пышный текст, что мужики, пьющие водку в номере, когда вооруженный бьет невооруженного, – классические кастраты. И что поскольку большая часть мужиков моего поколения относится к этой славной компании, то я давно привыкла рассчитывать только на себя. И они очень обижаются, и даже целый день со мной никто не флиртует, потому что неудобно же целовать руку женщине, которую ты только что отпустил под автоматы.

… А в оперном театре начинается концерт. И все, что есть в городе роскошного и уцененного, вынесено на сцену. Эдакий отчет перед иностранцами. Но я при первых звуках бельканто вяну: по бельканто за шестнадцать лет прошлого брака я уже в этом воплощении программу выполнила. Я начинаю ваять свой сюжет.

– Урс, кто в караване занимается правами человека?

– Герольд Хефнер, лидер баварской партии «зеленых», вон он в белой рубашке в первом ряду. – И Урс вихрем уносится. Вообще милый, веселый президент каравана по ходу поезда начинает потихоньку свихиваться. Он так прилежно и открыто делает свою антропософскую карьеру, что мы не устаем умиляться простоте, которая хуже воровства. Урсику, совершенно адекватному сначала, по мере движения на восток изменяет чувство юмора, чувство праздника и флер-экзистенциальной прелести всей тусовки. Хефнер оказывается еще чище. Красавчик с нервными глазами молодого политика, в которых, как в счетчике такси, все время бегут циферки. Он снисходит до нас, и от этого я начинаю стесняться своего немецкого, хотя в пути все породнились и расслабились в области языковых комплексов. Лола говорит с ним по-английски.

– Я очень устал. Я не знаю, кто такие чеченцы и при чем тут партия «зеленых», – брыкается он.

– Вероятно, мы перепутали, нам сказали, что вы известный борец за права человека, – говорит Лола надменно.

– Да, да, так и есть, – приосанивается Хефнер.

– Мы будем писать о караване в самых крупных российских газетах. Наших читателей, конечно же, удивит ваша холодность к истории избиения, – говорит Лола, затягивая на его горле шелковый шнурочек.

– Конечно! Я возмущен! Я готов! Что я должен делать?

– Идти с нами после концерта в левую газету «Выбор» и комментировать эту историю.

– Хорошо, – тяжело вздыхает Хефнер. Какой уж он там борец за права человека, не знаю, но знаю, что для кировского МВД «член бундестага» – это «посильней, чем „Фауст“ Гёте».

Мимо нас пролетает, размахивая своей «Страдивари», пылающий Погачник.

Он выбегает из театра, и в окно видно, как он мчится через театральную площадь, впрочем, не так быстро, чтоб его не догнали несколько дам с трагическими лицами. Погачник в очередной раз не желает играть в одном концерте с порнотеатрами и в очередной раз все же возвращается на сцену, уступив поклонницам. Все сочувственно кивают сначала ему, потом французским актерам, всем страшно надоела история перетягивания каната, но Погачник… Погачник – это Геббельс каравана.

А мы тащим унылого Хефнера по ночным улицам, и он озирается, словно мы собираемся его изнасиловать в кировских кустах. А в редакции щебечет целая компания караванцев, потому что завтрашний номер выпускается как караванный. И ко мне подходит молоденький мальчик и так тихо говорит:

– Здравствуйте, я из МВД. У нас к вам большая просьба: пожалуйста, не рассказывайте о сегодняшнем инциденте с ОМОНом иностранным гостям.

Ну, это уж слишком. Я думала, что так бывает только в плохих телесериалах. Но я же не могу есть чужие сюжеты, я всю жизнь ем свои и других заставляю. Это не моя вина, а моя беда. И я нежно беру мальчика под руку, и веду к Хефнеру, и говорю:

– Посмотрите, Герольд, какие красавцы работают в МВД! А Лола переводит, и Хефнер долго пожимает мальчику руку, потому что уже на все согласен.

– Между прочим, этого прислали, чтобы замять сегодняшнюю историю с чеченцами. – Лола переводит, и парень становится бледным, как рубашка Хефнера, а мне уже весело, у меня уже «тридцать тысяч одних курьеров». – Так вот, передайте начальству, что если с моей головы упадет хоть один волос, то вся европейская общественность – вы поняли? – вся европейская общественность займется исключительно кировским ОМОНом!

Я кидаю зверский взгляд на Хефнера, и замордованный депутат бундестага твердо кивает, символизируя участие европейской общественности в моей судьбе. Молодой человек

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату