последнее. Когда мне звонят и предлагают работу с русскими, я радуюсь, как девочка, которой назначили свидание. Я ведь могла бы не работать, ты же знаешь. Работа с русскими – это моя кислородная трубка. Недавно я была в Грузии, я получила там дозу любви на несколько лет вперед. Здесь хорошие люди, но они не умеют радоваться друг другу. Они живут как-то непразднично, как будто насильно. Понимаешь? Дорогая, завтра мы едем к Алану в Шефилд. Алан обидится, если узнает, что мы были у Питера и не были у него.

– Но дети так устали.

– Ничего, мы поедем электричкой, снимем на ночь гостиницу, переночуем в Шефилде и вернемся. Впрочем, это дорого. Здесь очень дорогая электричка. Лучше поедем машиной и переночуем в гостинице. Хотя нет, это будет тяжело для Рона: ему придется много часов сидеть за рулем. Дорогая, давай поедем вдвоем, а мужчины пусть остаются дома и развлекаются сами.

– А почему надо снимать гостиницу? – недоумеваю я. – У Алана так тесно?

– Конечно.

– А сколько у него комнат?

– Я не помню точно, давай посчитаем, – сколько комнат, мы так и не определяем, но этажей насчитываем четыре.

– Конечно, тесно, – сочувственно киваю головой.

Электричка – нет сил какая хорошенькая: полы устелены ковром, диваны – клетчатым бархатом, буфет, туалет, билет астрономической стоимости. Бедные ездят на машинах, богатые улыбаются из электричек. Подъезжая к Шефилду, изумленно вижу родной индустриальный пейзаж, просто первые кадры «Маленькой Веры», да и дышать нечем.

– Что это такое?

– Шефилд – рабочий город, дорогая, – объясняет Пнина. – Мой Алан, он такой благородный, он работает в образовательном центре для безработных. Он мог бы сделать карьеру, стать профессором, но он такой же сумасшедший, как Рональд.

– Здесь невозможно дышать, в Шефилде, наверно, много болеют дети.

– О, еще как. Они все время борются за экологию, но их никто не слушает. Мальчики Алана много болеют, у Роберта хронический бронхит, а Алекс – астматик. Это все из-за воздуха.

– Почему же Питер их не вылечит?

– Это сложно объяснить, дорогая. Питер очень дорогой врач, а Алан – бедный учитель. И еще много чего. Тебе этого не понять, у вас все по-другому.

Я представляю себе бедную четырехэтажную лачужку Алана.

– Какая уютная электричка.

– Да, дорогая, недавно террористы взорвали точно такую же электричку, – зевает Пнина.

– Как взорвали? С людьми? – аж подпрыгиваю я.

– Ну конечно, с людьми, они же террористы. А до этого целый автобус с детьми. – Пнина снова зевает: мы же встали ни свет ни заря. – Они там с Тэтчер о чем-то не договорились.

– И вы рассказываете об этом так спокойно!

– Мы привыкли. Это их работа. У Рональда есть знакомый, он раньше работал террористом. Такой образованный джентльмен в клетчатом пиджаке с трубкой.

В Англии меня не покидает ощущение путаницы, например:

– Мне звонила Джин, у нее случилось несчастье, – говорит Пнина упавшим голосом. Советское сердце на слово «несчастье» реагирует определенным способом. Дальше после паузы, достойной шекспировского королевского театра, следует: – Она потеряла ключи от машины, и ей пришлось проехать полгорода, чтоб заказать новые.

Или:

– Я видела хромую кошку, видимо, ей машина переехала лапу. У нее были такие глаза. Она мне будет сниться. У нее были совершенно несчастные глаза.

А вот в бедном квартале мальчишка у ресторана умоляет глазами о подачке.

– Смотри, дорогая, какой он милый. Какое у него умненькое личико.

Нищая грязная старуха с рюкзаком на плечах сидит на скамейке.

– О, этого у нас много, дорогая. Жизнь в Европе дорогая и сложная.

При всей щедрости натыкаюсь на полное нежелание врубаться в нашу советскую ситуацию, унижающее в сто раз больше, чем оплата наших счетов.

Люди в Шефилде теплее лондонцев.

– Вот тебе самый лучший шоколад, моя любовь! – говорит мне раскрашенная торговка на вокзале, лучась от нежности.

Алан, Розмари, Роберт и Алекс подъезжают на вполне шикарной, по моим представлениям, машине.

– Почему Алан считается бедным? – спрашиваю я у Пнины в резиденции Алана и Розмари, которая учится на юриста.

– Но ведь Питер имеет дом еще больше, машину еще лучше и может принимать на вечеринке двести гостей, – объясняет Пнина.

У камина в гостиной скачут восьмилетний Алекс и пятилетний Роберт. Розмари – мать двоих детей и студентка. В комнатах нормальный бедлам, я сразу начинаю чувствовать себя как дома после вылизанных, как витрины, английских жилищ; а Пнина, у которой для вытирания разной посуды разные полотенца, наоборот. Алан говорит по-русски примерно как я по- английски, на этой тарабарщине мы отлично друг друга понимаем.

К детям здесь относятся более чем спокойно.

– Роберт вчера свалился с лестницы второго этажа на первый, у него сегодня на лбу синяк. – Дети пользуются всем жизненным пространством дома от чердака до вечно открытого погреба, набитого яблоками, купленными в сезон. Им разрешено лезть в камин руками и игрушками, драться в пролетах крутых лестниц, выбегать на улицу в носках, носиться на проезжей части перед домом («дети не должны бояться своей улицы»), играть с горстями земли на ковре в гостиной, лезть в домашний бассейн прямо в одежде. На них не кричат, их не дергают.

Обед у Алана для меня омрачен визитом какой-то приятельницы, которой есть не дают. Я сижу и давлюсь деликатесной рыбой, пока она весело рассказывает новости. Суп из протертой моркови и протертого репчатого лука мною мужественно съедается до конца. Счастье, что нет Пети и Паши, они бы упали от одного вида этого супа в обморок.

Запихнувшись в машину, вся компания едет демонстрировать мне Беквел – место, знаменитое в Европе своими тортами.

– Смотри, дорогая, это наше самое красивое графство! – хилый пригорок с жалкой растительностью.

– О, очень мило.

– А вот английские крестьянские дома, какие они простые и изысканные, – серые такие бараки из тесаных булыжников после наших-то резных окошечек и крылечек, вот уж где захлебываешься от квасного патриотизма. И как ни милы англичане, самые красивые сувениры в роскошных шопах – наши. Не потому, что яркие, а потому, что живые. И еще итальянские, в остальных не хватает ни души, ни чувства юмора.

Дети кормят уток в беквельском озере. Туристов больше, чем листьев на деревьях.

– Смотри, вот традиционный беквельский сувенир. Хочешь его? – птицеобразное существо, которое то ли вешается, то ли привинчивается, то ли ставится.

– Из чего у него голова?

– Из кокосового ореха.

– А давно в Англии произрастают кокосы?

– Какая разница, где они произрастают, главное, что сувенир – беквельский.

Вдруг я соображаю, что единственный человек в Англии, который понимает все, что я говорю, – это Алекс. Он сидит у меня на коленях в машине, старается говорить как можно чище, терпеливо отвечает на вопросы и дает возможность не стесняться того, что у меня по-английски не выходит. Проболтав время дороги бог знает о чем, на бог знает каком языке, мы расстаемся людьми, сказавшими друг другу самое главное.

В Англии, как, впрочем, везде, интересней всего общаться с детьми. Может быть, в Англии больше, чем везде. Английский ребенок еще нормальный человек, английский взрослый – уже восковая фигура. Видимо, сдвиг на животных связан у англичан с низким статусом человеческой эмоциональной жизни. Они позволяют себе душевную жизнь с животными, не принятую с людьми. Одним словом, колониальная психология, накладываемая в детстве как лекало, мстит исполнителям за излишнюю прилежность.

Класс вождения автомобиля у англичан таков, что в нашей стране их можно показывать за деньги.

– Как вы не врезаетесь друг в друга в такой тесноте? – спрашиваю я Рональда.

– Мы с детства привыкли ездить быстро и тесно. Мы очень выдержанны за рулем и терпимы.

Однажды с пакетом только что купленных шмоток я перехожу улицу с согласия светофора. Как только дохожу до середины, все машины начинают истерически гудеть. В ожидании штрафа – а я только что потратила последний пенс и иду домой пешком – бросаюсь вперед и перебегаю вторую половину улицы. Тут все сонные водители выскакивают из машин и начинают хором что-то орать. Похолодев от страха, столбом останавливаюсь на тротуаре в ожидании полиции или возмездия в другой форме. Тут взгляд, двигаясь по направлению уже целого леса вытянутых указательных пальцев, натыкается на малиновую рубашку, выпавшую из моей сумки в начале перехода через улицу.

Трогательно сложив английские рукавчики, она лежит в миллиметре от колес белого автомобиля, хозяйка которого взывает ко мне, особенно беснуясь и глотая все гласные. Меня довольно трудно смутить, но к рубашке я бегу с лицом бордового цвета. Сунув ее в пакет, тихо встаю на тротуаре, но они решают допраздновать победу английского гуманизма над туристской рассеянностью и не двигаются с места, пока я не пройду на другую сторону. Натужно улыбаясь всем сразу и каждому в отдельности, второй раз иду сквозь строй с горящими ушами, высказывая про себя все советские эпитеты по адресу малиновой рубашки. Только теперь они едут, прощально сигналя и помахивая мне руками. За время мизансцены их накопилось на дороге столько, что я чувствую себя Ворошиловым, принимающим парад войск.

Англичане патологически дисциплинированны. У них очень славная и стабильная аура, и мне, как человеку дикому, все время хочется их потормошить. Кажется, что они, как куклы при надавливании на пищалку, могут сказать «мама» человеческим голосом. Меня потрясают англичане, спокойно сидящие несколько часов в дорожной пробке, не шевельнув бровью. Меня ужасают англичане, стоящие в очереди перед контролером, проверяющим билеты на электричку, и не могущие попросить, чтоб их пропустили вперед, когда уходит именно их поезд. Мы ведь полагаем, что хождение строем – советская атрибутика. Никак нет. Англичанин гораздо точнее встает в очередь, гораздо терпеливее ждет чего угодно, гораздо естественнее соглашается на самое абсурдное правило. Он управляемей, моделируемей, сдержанней и зажатей за счет загубленного эмоционального естества, а главное – считает это первой своей гражданской добродетелью. «Эх, расступись!» – в принципе не переводимо на романо-германские и англосаксонские языки. В силу того, что корни эти «не витиеваты». Полиглот Рональд не может читать русскую классику.

– У вас так много приставок и суффиксов, что я не успеваю сложить все оттенки вместе, – жалуется он. Мы долго и безуспешно пытаемся перевести на английский слова типа «темноватенький» и «фитюлечка». Все, что не переводится, Рональд называет «достоевщина». В английском «достоевщины» нет в принципе. Как говорил классик, «границы языка означают границы мира».

После дикого спора о губительном действии режиссерского театра на театр в принципе Пнина устраивает мне выволочку.

– Дорогая, я очень люблю тебя. Но у тебя есть недостаток, перечеркивающий все твои достоинства. Ты слишком любишь доказывать свое мнение.

– Но ведь я говорю о вещах, довольно важных для меня, и меня прежде всего интересует истина.

– А кто тебе сказал, что остальных твоя истина интересует больше, чем хорошее настроение? Ты петушишься, обижаешься, теряешь лицо. Ни одна истина не стоит того, чтобы человек горячился. После такой истины тебя просто не пустят в хороший дом. Ты поняла меня, дорогая? Вы там в Союзе привыкли доказывать всю жизнь, чья истина истиннее, что, вы от этого стали счастливей или богаче? Тебе что, было трудно согласиться с нами? Нетрудно. А ты испортила вечер своим митингом!

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату