Я умираю от стыда и недоумения.
– Пойдем, дорогая, у нас сегодня гости, пойдем накрывать на стол. Только, пожалуйста, без всяких истин. Истина для человека – это то, что он сам хочет услышать. Особенно в гостях.
Первой приходит стремительная Валери. По манерам ей двадцать, по лицу – сорок, по паспорту – шестьдесят. Валери – богачка, живет в пригороде, носится в гоночном автомобиле, обожает русскую музыку и все русское и основную часть времени, чтоб не сойти с ума от безделья, крутится около Пнины. Приходят две милые семейные пары, одинаковые, как чашки в сервизе: поменяй мужей местами – никто не заметит. Все «фолтлис». Часа два идет никчемная болтовня на заданную тему: Рахманинов, Скрябин, Римский-Корсаков, русские иконы, русская душа.
– Где в Англии можно купить счетчик Гейгера? – нарушаю я изысканную беседу, так как один из мужей оказывается специалистом по окружающей среде.
– Нигде. Это такой большой сложный прибор. Очень дорогой. Зачем он вам?
– А разве вам тоже не нужен такой прибор?
– Меньше знаешь – крепче спишь, – говорит специалист по окружающей среде, махнув рукой.
На десерт второй из мужей достает из кейса балалайку и, тренькая, запевает козлиным голосом «Светит месяц, светит ясный». По глазам всей компании мы понимаем, что сейчас, видимо, должны засвистать и пуститься в пляс. Тихо сидим и густо краснеем. Нас уговаривают спеть жестко, как русские уговаривают выпить, мы не сдаемся. Дело в том, что Англия беснуется от моды на русское, ложки-матрешки заполняют самые дорогие витрины, дом без палеха – это дом бедняка.
К моменту, когда в компании временем и выпитыми напитками создается нужная концентрация «душевности», ради которой у русских, собственно, и весь сыр-бор, гости быстро, по- военному уходят. Остаемся как люди, которым прокрутили «динамо». У нас другая психодинамика.
– Какой милый вечер, – воркует Пнина, складывая тарелки в моечную машину.
Рональд тоже не вполне англичанин, неизрасходованную эмоциональность он сублимирует в страсть к опере. При очень дорогих пластинках он собрал оперную фонотеку, в каталогах которой несколько тысяч опер. Рональд – истинный гурман. Он пренебрегает ариями.
– Опера существует целиком, и только целиком, – говорит Рональд. Все свое свободное время Рональд слушает оперу.
Вернувшись из Шефилда, мы застаем счастливых мужчин.
– Чем вы занимались?
– Рональд с папой на втором этаже целый день записывали оперы, а мы на первом – целый день били друг друга, – объясняют дети.
Возвращаясь от Алана, мы опаздываем на электричку.
– Что будет, если она уйдет без нас? – спрашиваю я, видя, как скачет Пнина по лестнице.
– Пропадет билет.
– Ну и что?
– Он очень дорогой. Семидесятилетняя Пнина, солидная дама пятидесятого размера, летит по крутой вокзальной лестнице так, что я еле за ней успеваю. Электричка свистит, когда мы выносимся на платформу, где милый джентльмен проверяет билеты на все поезда сразу. Электричка пыхтит и дрожит – перед нами десять человек.
– Попросим, нас пропустят, другие ведь не спешат, – уговариваю я Пнину.
– Это неприлично, – отвечает Пнина упавшим голосом, гипнотизируя электричку горящими глазами. Когда у нас проверяют билеты, поезд уже идет.
– Ничего не бойся, – кричит Пнина и, как героиня гангстерских фильмов, прыгает в поезд на ходу (английские электрички ездят с незакрывающимися дверями). Чтоб не посрамить флаг отечества, прыгаю за ней, припоминая, что мне с малых лет твердили о такого рода посадках.
– Представляешь, сколько мы сэкономили денег этой пробежкой, – сияет Пнина. Грудь ее вздымается, как океан.
– Как вы себя чувствуете? – с ужасом спрашиваю я.
– Прекрасно. Я могу догнать еще пять таких поездов.
Как-то мы с Петей и Пашей заходим в маленький антикварный в Бекенхеме. Он состоит из двух комнат, набитых древними богатствами, разложенными на бархате без всякой сигнализации и стекол.
– Как хорошо, что вы зашли, – говорит девушка, работающая в нем. – Теперь я смогу отойти, позвонить домой, а то в магазине никого, кроме меня, нет.
Она поспешно исчезает во внутреннем помещении, а мы остаемся с открытыми ртами. Отсутствует она минут десять. За это время можно обчистить весь магазин и доехать до соседнего района.
– Что бы вы хотели приобрести?
– Мы только хотели посмотреть, – денег наших хватает только на оберточную бумагу.
– О, как мне неудобно. Я заставила вас ждать. Я вам так благодарна за вашу отзывчивость!
В день отъезда я иду к Севе Новгородцеву, жена которого, актриса Карен Крейг, делает какие-то пасы с моей пьесой. Мне очень интересен Сева, уже сдержанный, как англичанин, но еще смешливый и образованный, как русский.
Одним словом, «Сева Новгородцев как зеркало русской эмиграции».
Сева и Карен живут в небольшой квартирке в садовом этаже в центре Лондона, состоящей из пяти-шести маленьких комнат, которые Сева отделал и отстроил собственными руками. Жилье в меру уютное, в меру пижонское, коты имеют свои отдельные кошачьи двери, ужин накрывается со свечами. Набор приемов, рассчитанный на совка: «Во как я устроился», Сева прокручивает с достаточным тактом. Квартира его после особняков родичей кажется мне, конечно, студенческой обителью, но ведь рассчитывать на замок с озером, эмигрируя, глупо, особенно порядочному человеку.
Сева, стройный, седовласый, немного усталый парень без возраста, воспитавший под глушилки не одно поколение на родине, до сих пор проходит у нас по статусу заурядного эмигранта. А ведь большинство эмигрантских амбиций было устремлено на нежность к самим себе, вместо нежности к тем, кто остался; большинство свободных голосов превратилось в курятники, отражающие нашу жизнь в кривых зеркалах междусобоя. Несостоявшиеся в Союзе писатели и журналисты, в масках пророков, соревновались в пошлости, бестактности и приблизительности; а мы верили каждому слову «оттуда». В этом смысле Сева – образец хорошего вкуса и хорошего тона, а главное – чуткости по отношению к совку, которому он может что-то объяснить из своей радиостудии.
За столом с красным итальянским салатом, пирогом с севрюгой и французскими блинами, Сева и Карен – кухонные гурманы, мы решили включить магнитофон, так что беседу привожу полностью.
С рок-группой мотался по гастролям и к 75-му году, когда в СССР запас творческого пространства был исчерпан, начал потихоньку задумываться. Потому что тогда, если ты был внизу, тебя не трогали – играй, что хочешь, как только ты выходил на более высокий уровень – репертуарный контроль усиливался. Поработав в Москонцерте, я пережил такое, что можно писать роман. Там нас и стригли, и брили, клеили на нас усы и парики. Все это называлось «Добрые молодцы».
К тому времени я увлекся йогой и голоданием. Я голодал три дня, неделю и потом три недели, конечно, под наблюдением врача. И вот на шестнадцатый день у меня началось просветление. Плоть была уже убита, дух возвысился, я посмотрел на себя со стороны и пришел в ужас. Я понял, что занимаюсь совершенно не тем: какой-то саксофон, какие-то выходы на эстраду, дешевые девицы, популярность, афиши, касса, успех. И я подумал: зачем я все это делаю? И я уволился с работы и восемь месяцев лежал на диване и думал. Честно говоря, на отъезд меня подбила бывшая жена.
И тут меня нашел человек, который работал на Би-би-си. Он приехал к своей матери буквально в нашу квартиру, хотя эмиграция была разбросана по трем городам. Я сдал ему обычный экзамен на перевод и на чтение и начал ждать. Вообще в истории моего попадания на Би-би-си такое количество мистических совпадений, что я никак не могу считать этот путь случайным. Пока я ждал, я помогал с переводами одному американскому священнику и был вовлечен в церковную работу. Оформлял паспорт в Англию, и это было бесконечно.
Потом обучал людей вождению. И вот я живу, хожу раз в неделю в контору, не получаю паспорта и чувствую, что обстоятельства что-то хотят сказать мне. А к этому времени я был так глубоко погружен в церковную деятельность, что созрел для крещения. Пришел к своему другу американцу и попросил, чтобы он крестил меня. Он сделал это в церкви пятнадцатого века, в мраморном бассейне, это было невероятно красиво.
И после этого со мной начинают случаться странные вещи. На следующий день прихожу в контору, и меня узнает чиновник, которому я сдавал документы, он запомнил меня, потому что у него сын Ренато, а у меня – Ренат. И он неожиданно соображает, что засунул мою папку случайно в нижний ящик стола, откуда бы ее никто никогда не извлек на свет божий, и мгновенно оформляет паспорт. И я еду, и в Риме на площади покупаю у голландских студентов за гроши старый «фольксваген», и вижу, что первые буквы на нем «Ди» и «Джей» – традиционное изображение диск-жокея. И вот я приезжаю на этом «фольксвагене» и получаю музыкальную передачу.