И самое главное, человеческий фактор. Теперь это здесь модно. Когда будете рассказывать о своем издательстве, пожалуйста, что-нибудь про лысину мужа, про то, что ест ваша любимая кошка и какие супы готовила ваша мама, когда вы учились в школе.

– Муж у меня лохматый, кошек ненавижу, в школе я была на продленке, и там кормили таким говном, что воспоминания вытеснились, – с наслаждением ответила Лина, вымещая злобу на всю Америку на этой пожилой отличнице.

Та забарабанила пальцами по столу и желчно предупредила:

– В таком случае не рассчитывайте, что ваше издательство поддержат грантом.

– А мне и не надо.

– А зачем вы вообще сюда прилетели?

– По недомыслию.

Потом она как-то раскачалась, встретила подружку юности, жалующуюся на местного мужа: «Дом купил – стекла до полу, я всю ночь от страха обмираю. Собаку завести не дает – аллергик. Оружие купить не разрешает – пацифист». Потом поехала к океану в компании омерзительных московских интеллигенток, прирабатывающих американскими прислугами у больных стариков. Потом оказалась на бесплатном рейсе в Лас-Вегасе с эмигрантами из Питера, истерически объясняющими ей, что Россия катится по склону.

Ей не подошла бравурная одноклеточность Америки и разнузданный поиск халявы в глазах соотечественников. Жирное тело Соединенных Штатов просвечивало русских, как лампа папиросную бумагу. И знакомые, казавшиеся прежде адекватными, начинали напоминать ласковых пиявок, самозабвенно обсуждающих архитектуру своих пиявочных технологий с тем же пафосом, с которым вели десять лет тому назад антисоветские разговоры. Лина обиделась на Америку за то, как легко в ее объятиях соплеменники отбрасывали ложный стыд. И ей было страшно одиноко среди жующего, лоснящегося и хихикающего племени прилипал.

Так же одиноко было и сейчас, в обязательном, как школьная программа, «быть или не быть»… «Я иду в ментовку и сообщаю, что этот тип наркокурьер… а там они все купленные…» Она брела и путалась в улицах, ехала в машинах и выходила где попало, спускалась к морю, поднималась к городу и даже не спрашивала дорогу, чтоб заглушить тоску. Сначала водитель такси, ругающий Ельцина. Потом радио в его машине с остротами типа «Мойте руки перед… и зад». Потом пожилая певица вся в черном с черным шапокляковским зонтом, поющая классические арии у Потемкинской лестницы.

Лина дала денег и, желая приободрить, спросила:

– Скажите, вы здешнюю консерваторию заканчивали?

– Здешнюю. Сначала по классу фортепиано. А потом по классу вокала.

Потом снова куда-то брела, пока перед ней возник дом немыслимой стилевой разнузданности с табличкой о том, что здесь жил Шолом-Алейхем. Почему-то обрадовалась, как встрече со старым знакомым.

– Простите, вы из этого дома? – спросила стильную девушку, гуляющую со старой сутулой собакой.

– Ну? – согласилась девушка с интересом.

– В какой квартире жил Шолом-Алейхем?

– А кто это?

– Вон же у вас табличка на доме.

– А я знаю? Они недавно повесили.

«Господи, чего я мотаюсь? Надо взять себя в руки и наконец поехать туда», – подумала Лина раздраженно, подняла руку, села в машину и отчетливо сказала: «Улица Перекопской дивизии. А там я узнаю место и покажу».

И вот они ездили, ездили, ездили… То какой-то забор казался знакомым, а потом фонарь отрицал его начисто. То некоторый угол дороги совпадал с ощущением «здесь поднимались, когда шли с моря» и тут же обламывался, потому что путь не вел в вероятные варианты. Она уже вышла из автомобиля, машинально заплатив такую кучу денег, что водитель сначала вытаращил глаза, а потом газанул, как гонщик. Совпадал поворот с дороги, решетка возле старой почты, в которую ходили покупать конверты для писем. А может, не ходили, а в каком-то другом куске жизни была такая же почта…

Там, куда сбегались виртуальные траектории, стоял старый помпезный санаторий, никак не вкладывающийся в прошлую картинку. Лина пробралась внутрь через заднюю калитку, но пожилая санаторская инфраструктура исключала театр воспоминаний. Лина нашла старика дворника и спросила, не знает ли, где тут тридцать лет тому назад было еще какое-нибудь детское лечебное заведение.

– Вон на той улице, милая. Только там такое было. Ну, мне вам даже неудобно говорить, – ответил он.

– Что там было? – удивилась Лина.

– Там, понимаете, не для простых детей было. Для всяких с отклонениями, у кого чего не так, – замялся он.

– А почему об этом неудобно говорить? – спросила Лина.

– Ну, такой красивой дамочке о таком неприятном. – Он сделал неопределенный жест рукой. Это было не заигрывание, а необходимость соблюсти политес и не ляпнуть неприличного. – А зачем вам?

– Да вот хочу найти. Я там тридцать лет тому назад отдыхала. Я как раз из этих детей с отклонениями, – улыбнулась она.

– Ой, господи… Прости мою душу грешную… А я-то вам такое сказал. Извините старика. Дело житейское. Вон как вы-то выправились. А я помню, таких детишек привозили, не дай бог. Смотреть мука, лучше б при родах померли. До пляжа на автобусе ездили…

Лина, улыбаясь, побрела в указанную сторону. Ее всегда забавляли такие ситуации. В детстве и юности она сталкивалась с тем, что по причине сколиоза ее машинально записывали в некий второй сорт, предполагая, что с ней лично жизнью это оговорено так четко, что не обсуждается в принципе. И приходилось себя одергивать: «Ах черт, этот человек считает меня неполноценной, придется хоть чуть-чуть посоответствовать для приличия». Когда она добивалась того, чего добивались и люди со здоровыми спинами, ей почему-то намекали на гиперкомпенсацию. Лина всегда пользовалась бешеным успехом у противоположного пола и была потрясена, услышав в школьном возрасте соседское «ничего, ничего, может, кто и возьмет замуж». А по взрослости обнаружила гендерные различия восприятия проблемы. Малознакомые женщины машинально как бы извинялись за свое телесное совершенство, в упор не видя, что их собственные мужья уже затеяли с Линой глазами диалог на тему «был бы счастлив».

Общество словно выталкивало ее в иную роль, как если бы она была худенькой китаянкой, а ей твердили, что она толстенная англичанка. К своему возрасту Лина считала спину двадцать пятой проблемой, а незнакомые глаза видели как первую, и получался языковой барьер.

Лина знала, что базовая проблема ее жизни никак не спина, а давящая невротичка мать, от которой она унаследовала жесткость, социальную активность, умение выдерживать любое соперничанье и нежелание подчиняться мужчине.

Мать была совком и, как всякий совок, совершенно не умела любить ребенка без оглядки, без всякого «если ты не соберешь игрушки и не сделаешь уроки». Она не знала, что доверие к матери впоследствии превращается в доверие к жизни и смерти; что любой страх, враждебность и подозрительность по отношению к матери выразятся страхом перед жизнью. Ведь она была воспитана точно такой же бабушкой.

Лина добрела до обещанного «санатория». Там было пусто и замызгано ремонтными работами. Села на лавочку в центре и начала накладывать сверху схему воспоминаний. Все было мимо. Реальные калитки не совпадали с гипотетическими. На месте футбольного поля стояли более чем сорокалетние дома. Некуда было подъезжать автобусу, а главное, не существовало никакого оврага с рестораном, часами созерцаемого из-за железной сетки.

Она бродила по периметру, спугивая ленивых кошек; дотрагивалась до обветшалых стен; растирала в пальцах и нюхала листья с акаций; прикидывала, где стоит солнце; поднимала с земли невыразительные палки и картонки… Это был не он!

Больше на этой улице ловить было нечего, потому что градус широты она прикидывала долготой маршрута от моря. Лагеря не было. Его не было физически. И как бы подробно она ни помнила, как сидит на дурацкой спевке, пишет письмо домой на грубом столе летней столовки, играет в вышибалы на плацу для построения или наряжается в пионерскую форму к торжественной линейке, его все равно не было. Его нельзя было доказать как теорему. Он был аксиомой.

Груз обид и унижений доблестно пережил нехитрую барачную архитектуру, на месте которой было построено что-то не поддающееся опознанию. И Лина подумала, как справедлив гераклитовский взгляд, воспринимающий мир как поток, как движение, как процесс, а не как набор пейзажей и предметов. И что она видела свое детство, как убранный на дачный чердак домик для Барби, в котором кукольные принадлежности десятилетиями хранят строй и порядок под мохнатым слоем пыли.

Она вышла с территории санатория с ощущением почему-то сброшенного груза. Почувствовала себя молодой, стройной и отдохнувшей, с наслаждением повторяя любимый афоризм мужа: «Отдых – это смена источников усталости».

В гостинице шли сборы. Кто-то скоро уезжал и сидел с чемоданами возле стойки администратора. Сергей Романыч пил минералку в уличном баре.

– Когда едете? – спросила Лина, подсев.

– Прямо сейчас. Вот только машина за мной задерживается, как бы не опоздать на самолет.

– Вы ж еще мне всего не рассказали, – обиженно сказала Лина.

– А всего и не рассказать. Хотите кофе?

– Нет. А есть еще какие-нибудь вещественные свидетельства любви Натали?

– После помолвки Дантеса с Екатериной Софья Карамзина пишет: «Натали нервна, замкнута, и, когда говорит о помолвке, голос у нее прерывается». Я смотрю, вас хорошо пробрало, – усмехнулся он.

– Сегодня ходила смотреть очень важный объект моего детства, – вдруг созналась Лина. – Я его не нашла, но перестала бояться. Так бывает?

– Именно так и бывает. Знаете, почему мы с вами так страстно обсуждаем сей треугольник? Потому что место Пушкина должно быть занято Пушкиным, а не психологическими проблемами тех, кто его хочет пользовать. Идентичность предполагает занимание всем своего места. В вашей голове под воздействием чего-то уценился объект страха. И вам стало легко потому, что он начал занимать свое место, – сказал Сергей Романыч.

– А что лучше – умереть, когда тебя разлюбили? Или разлюбить, когда умерли? – совсем уже по-детски спросила Лина.

– Знаете, это кому как повезет. Павлищев, зять Пушкина, сказал: «Он искал смерти с радостью, а потому был бы несчастлив, если б остался жив». Что бы он выиграл, если б убил Дантеса? Вернул чувства жены тем, что уничтожил объект ее безумной страсти? Он понимал, как сильно Натали любит, и ничего не мог сделать с собой. Он видел, что Дантес готов жениться на Екатерине, хотя сходит с ума по его жене. Что все пытаются отменить дуэль. Но все попали в ловушку. А ловушка раскрывалась в ту или иную сторону только со звуком падающего на дуэли тела. – Он грустно-грустно улыбнулся.

– Я вам так благодарна, – выдохнула Лина.

– Помилуйте, это я вам благодарен. Вы все выслушали. Я много думал про дуэль, это меня спасло в свое время. Мой лабиринт Минотавра, я ходил по нему годами. При социализме благодаря этому мог заниматься профессией и особенно не терять лица. Можно сказать, пользовался Пушкиным в корыстных целях. Впрочем, как и вы сейчас. Как и мы все тут. Вам что-то свое через это надо понять. Рад, если принес пользу. – Он посмотрел на часы. – Боюсь, что мне пора. Прощайте.

– Спасибо, – сказала Лина, – большое-большое.

Она посмотрела, как его пожилая спина в мятой рубашке удаляется к машине. Как разбитные пушкинистки в турецких платьях стоят в очереди экзальтированно прощаться с ним. Как кудрявятся позднеавгустовские листья перед тем, как пожелтеть и броситься вниз. Пахло морем, финалом странного празднества, и нестерпимо хотелось в Москву.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату