– Почему?
– Успею, – неопределенно сказала я.
– Когда же вы успеете? Вам почти тридцать лет. А Лермонтова в двадцать семь уже убили.
В восточной народной мудрости сказано: человек за свою жизнь должен сделать три дела – написать книгу о времени, в которое он жил, родить ребенка и посадить дерево. Я пока еще не создала ничего. Смысла в моем существовании не было совершенно.
– Феликс! – позвала Семенова. – Иди сюда!
– Ну что тебе? – недовольно отозвался Феликс.
– Иди, тебе говорят!
Феликс вошел в комнату.
– Посмотри на себя. Вот – ты. – Семенова указала на меня пальцем.
– Бабушка, – укоризненно проговорил Феликс, – я работаю, а ты мешаешь мне думать.
– Он думает! Они, видите ли, все думают, а как что-нибудь сделать – их нет! Тебе уже сорок лет!
– Сорок лет, по самым грубым подсчетам, мне будет в тысяча девятьсот восьмидесятом году.
– Не важно! – сказала Семенова. – Ты и в сорок, и в пятьдесят останешься таким же, как сейчас. Все вы до старости Зинка, Витька, Ленка. Старые мальчики и девочки.
– Какая Ленка? – не понял Феликс.
– Я, – сказала я.
Семенову позвали к телефону, а мы с Феликсом остались в комнате.
– Вы внук? – спросила я.
– Не родной. От приемного сына.
«От беспризорника», – догадалась я.
– А вы когда-нибудь с парашютом прыгали? – спросила я на всякий случай.
– С парашютом? – удивился Феликс. – Нет, никогда…
Помолчали.
– Однажды, на Севере, я летел на вертолете, очень низко, – вспомнил Феликс, – испугал белых медвежат. Они кинулись бежать, а медведица за ними. Вертолет ревет, медвежата бегут, медведица из сил выбилась. Догнала одного, побила.
– Как побила?
– Лапой… Потом села на снег, подняла к нам морду, лапы вытянула да как закричит! У нее было выражение как у человека.
– А что вы сделали?
– Ничего. Поднялся выше и полетел.
– Счастливый! – вдруг позавидовала я.
– Почему?
– Летаете…
Я представила себе Север, простую рубленую избу, белое безмолвие за окном. Феликс пригласит меня на вальс-бостон, и мы будем медленно кружиться в пустой избе.
Ракета, пущенная из ракетницы, сначала идет вверх, потом повисает между небом и землей, устало чертит параболу и идет вниз, а перед тем как погибнуть, разгорается яростно.
Я буду кружиться между небом и землей так далеко от Москвы, так не скоро до пенсии, а Феликс будет держать в своей крупной ладони мою руку и смотреть сверху в мой четкий пробор.
– Понравился вам Север? – спросила я.
– На Север ездят за собой, – сказал Феликс. – Там важно только то, что важно.
– А что важно?
– Хорошее здоровье, хорошая любовь и то, как ты умеешь делать свое дело.
Хорошее здоровье у меня пока есть. Хорошей любви пока нет. Дела тоже нет.
У каждого свои конкретные обязательства.
Милиционер охраняет объект.
Семенова готовит дискуссионный клуб, чтобы люди думали. Карпухин – шестисерийный детектив, чтобы, наоборот, не думали, отдыхали после рабочего дня.
Володя – человек «при».
А я – человек «зря». То самое «зря», которое между замыслом и результатом. Значит, я тоже необходима в общей цепи.
Во второй половине дня я вернулась в барак, к своему рабочему застолью, и меня тотчас вызвали к Гальченко.
Я вошла в кабинет и остановилась.
– Садитесь, – вежливо пригласила Гальченко. – Что вы стоите?
Я села на краешек стула.
Гальченко долго молчала, перебирая бумаги. Мне даже показалось, что она про меня забыла. Но она не забыла.
– Почему у вас до сих пор нет трудовой книжки?
Гальченко приподняла со стола скрепленные листки, и я увидела сверху объяснение, которое я писала утром капитану.
– Все-таки вам не семнадцать лет…
Гальченко, как милиционер, намекала, что мне уже тридцать и скоро будет пятьдесят.
– А какая разница: семнадцать, тридцать или пятьдесят? – спросила я. – Что меняется?
– Человек меняется.
– Человек как раз не меняется. Меняется отношение к нему, а сам он остается таким же.
– Это кто как… У вас нет трудовой книжки потому, что вы живете одним днем и не думаете о том, что будет завтра.
Все беспокоятся о пенсии: на что они будут жить в старости. Стаж можно восстановить: где работал, когда, сколько времени. Но нельзя восстановить, как ты жил. Нравственный стаж.
– Я не думаю о пенсии, – сказала я. – Но я думаю о смерти.
– Зачем?
– На всякий случай.
– А я на всякий случай не думаю, – сказала Гальченко. – Потому что я умирала и знаю, что это такое. Я на всякий случай думаю о жизни.
Мы замолчали, каждая о своем.
– Странно… – искренне удивилась Гальченко. – Вы, в общем, молодой человек. Почему вы так живете?
– Скучно мне, – сказала я. – Скучно.
– А какое вам надо веселье?
Гальченко посмотрела на меня с удивлением.
Как может быть скучно человеку, которому еще нет тридцати?..
Заглянул встревоженный Витя Лапин.
– Можно? – спросил он и вошел.
– Я могу предложить вам два варианта поведения, – сказала Гальченко Вите. – Первый: напишите заявление об уходе по собственному желанию. Второй: можете ничего не писать, но я пойду против вас в поход и все равно вас уволю. Поводов у меня достаточно.
– А когда писать заявление? – растерялся Витя.
– Сегодня. – Гальченко боялась, что Витя передумает. – Сейчас…
– Давайте я напишу заявление, – проговорила я, оторопев от деловитости Гальченко. – Я без разрешения взяла его пропуск… Он не виноват…
– Пропуск – это повод, – не глядя на меня, ответила Гальченко. – Дело не в пропуске… Вам наши передачи не нравятся, и другим они не нравятся. А чтобы они были интересными, их надо делать. Вы тут все гении и бездельники. Все мыслите, и никто ничего не делает. Как туристы… Смотрите и идете дальше. А где-то далеко ваш дом. – Гальченко посмотрела мне в переносицу. – Можете быть свободны.
Я вышла из кабинета.
В коридоре возле стены стоял мой автор, который обещал прийти и не надул. На нем было длинное пальто, он держал в руках кроликовую шапку.
– Я здесь больше не работаю, – сказала я.
– А как же я? – растерялся он.
– У вас будет другой редактор.
Вити не было еще минут десять или пятнадцать. Потом он выскочил из кабинета и, ни на кого не глядя, помчался по коридору. Я побежала за ним следом.
Витя выбежал на неотстроенный отсек барака. Там все было в мелу, известке, на полу лежали железные листы. Витя зашагал прямо по листам. Поднялся такой грохот, будто проехал танк. Витя остановился возле окна, забрызганного меловыми кляксами. Я молча остановилась за ним и по напряженной неподвижной его спине увидела вдруг, что он плачет.
– Ты плачешь? – с ужасом спросила я.
Витя не обернулся, будто окоченел.
У него были какие-то свои связи с жизнью, гораздо более сложные, чем «сержант и генерал», но мы были мало знакомы, я почти ничего не знала о нем. Я просто шла, искала своего Пушкина и походя толкнула Витю.
Сквозь стекло была видна развороченная земля, подъемный кран с длинной шеей и маленькой головкой, похожий на птицу из мультипликационного фильма. Птица поводила неподвижной шеей, что-то клевала, строила.
– Прости меня, – сказала я Вите.
Витя махнул рукой, чтобы я ушла. Ему хотелось остаться одному.
Я вышла в коридор, увидела Галю. Она смотрела на меня жалостливыми и одновременно жадными глазами, пытаясь прочитать Витину судьбу на моем лице.
– Принеси мое пальто, – попросила я Галю. Мне не хотелось никого видеть и не хотелось, чтобы видели меня.