– Зачем?
– Чтобы перхоть снять.
– Ну так хорошо, – говорю.
– Расчесал. Стоит, смотрит. Я думаю: чего это он смотрит? А он расстегнул ширинку и переложил яйца с одной ноги на другую.
– Какие яйца? – не поняла я.
– Ну какие у мужиков яйца?
– О Боже! – догадалась я. – Куда вы смотрите?
– А потом взял и положил обратно. Как было, – продолжала тетя Тося.
– А зачем?
– Ну, чтоб красивше было.
– Человек выступает перед аудиторией, перед молодыми студентками. Он не должен упустить ни одной мелочи. Что тут особенного? – заступилась я.
– Скажи, зачем женатому человеку перекладывать яйца с места на место? Кому он хочет нравиться? Поверь моему слову: он бабник. Он бросит мою Нонну. Стряхнет, как сопли с пальцев. Вот увидишь!
Я содрогнулась от такой участи.
– Во-первых, не бросит, – возразила я. – А если и бросит, то из-за вас. Вы устраиваете из их жизни гадючник.
– Я? – искренне изумляется тетя Тося. – Да я кружусь, как цирковая лошадь. Все на мне. Что бы они без меня делали? Засрались бы по уши.
– Вот если бы вы все делали и при этом молчали бы, – помечтала я.
– Ну да… бессловесная тварь…
Я понимала: тетя Тося видит мир через закопченное стекло. Такое у нее видение. И еще – потребность конфликта. Конфликт создает драматургию. А без драматургии жизнь пресна, неподвижна, как стоячее болото.
– Как Антошка? – переводила я стрелку.
Голос тут же менялся. Тетя Тося уже не говорила, а пела, выпевала гимн своему маленькому божеству.
– Я ему говорю: «Антошечка…» А он смотрит на меня и: «Баба-зяба…»
– А что это такое?
– Баба-жаба, – переводит тетя Тося. – Умница. Представляешь, так сказать…
От внука тетя Тося готова слышать все, что угодно. Ее сердце полно любви, счастья и смысла.
Дом со старухой пошел на слом, и мы вернулись к родителям мужа. Я училась во ВГИКе, работала, преподавала два дня в неделю. У меня было пятнадцать учеников, они шли один за другим. Я не успевала поесть.
Я возвращалась домой уставшая, просто никакая. Произносила одно только слово «жрать!» и падала на стул.
Моя свекровь тут же начинала метать на стол тарелки. А мой свекор садился напротив и смотрел, как я ем. Это был театр.
Я поглощала еду, как пылесос, втягивая в себя все, что стояло на столе. Я ела вдохновенно и страстно, наслаждаясь процессом. И через еду открывалась моя суть – простодушная, страстная и первобытная.
Отец моего мужа искренне радовался за меня: была голодная, стала сытая. Отвалилась. Счастье.
А свекровь видела больше других. Она понимала, что я беру на себя больше, чем могу поднять. Я учусь, работаю, зарабатываю. Она знала мне цену, и цена эта была высока. Я чувствовала ее отношение и любила в ответ.
Они стали моей семьей.
Время шло. Царенков получил отдельную трехкомнатную квартиру в центре.
У тети Тоси образовалась своя комната. У Нонны и Царенкова – своя спальня. И большая комната – зала, как называла ее тетя Тося.
В зале стоял телевизор, обеденный стол. Сюда набивались гости.
В дни приемов тетя Тося жарила блины, и уже к блинам все остальное: селедка, водка, квашеная капуста, и даже салаты заворачивали в блины. Это было неизменно вкусно и дешево, хотя утомительно. Тетя Тося становилась красная и задыхалась.
Гости хвалили угощение, благодарили тетю Тосю. Она расцветала, хоть и задыхалась. Ей было необходимо признание и поощрение.
Царенков по-прежнему заводил свою бодягу, на этот раз по поводу Максима Горького. А точнее, по поводу Вассы Железновой в исполнении Пашенной.
Пашенной на вид лет шестьдесят – семьдесят. А у Вассы дети – юные девушки, до двадцати лет. Значит, Вассе – максимум сорок. Вопрос: что делает на сцене широкая, как шкаф, старуха Пашенная?
Все слушали Царя и прозревали: в самом деле, как далеко продвинулось время, оставив за бортом прошлых кумиров: Пашенную, Книппер, Тарасову. Тарасова сегодня – просто тетка с сиськами и фальшивым картонным голосом. Мечта боевого генерала.
Тетя Тося не могла терпеть такого святотатства. Фотокарточка Тарасовой, купленная в газетном киоске, стояла у нее на комоде рядом с фотокарточкой родной матери.
– Зато они почитали заповеди, – возразила тетя Тося. – Бога боялись. А вы, современные и модные, нарушаете заповеди все до одной.
– Какие, например? – заинтересовался критик Понаровский.
– Почитай отца и мать своих – раз. – Тетя Тося загнула палец. – Не сотвори себе кумира – два.
Нонна догадалась, что она имеет в виду ее и Царенкова.
– Не пожелай жены ближнего – три, – продолжала тетя Тося. – Не суди, да не судим будешь – четыре.
– Не лжесвидетельствуй – пять, – подсказал Царенков.
– Уныние – это грех – шесть, – подхватили за столом.
– Короче, не сплетничай, не ври и не трахайся, – подытожил Понаровский.
– Но без этого не интересно. Пресно. И вообще невозможно.
– На то и заповеди. Для преодоления соблазнов.
– А как насчет не убий и не укради?
– Это легче всего, – сказала тетя Тося. – Не убить легче, чем убить. И красть неприятно, если не привык.
Из кухни повалил дым. Это сгорел блин на сковороде. Тетя Тося метнулась на кухню.
– А бабка права, – заметил Понаровский.
– Кто бабка? – обиделась Нонна. – Ей всего пятьдесят. На двадцать лет моложе Пашенной…
По воскресеньям к Царенкову приходила его дочь, тринадцатилетняя Ксения.
Ксения – вылитый отец, но то, что красиво для мужчины, не годится для девочки. Высокий рост, тучность… Мальчики в школе не обращали на нее внимания, более того – дразнили обидным словом «дюдя». Ксения переживала.
Царенков любил свою дочь, но не мог общаться более двадцати минут. Он не знал, о чем с ней говорить. Ему становилось скучно, и он отсылал ее к Нонне, а сам заваливался на кровать для дневного сна.
У Нонны своих дел по горло: ребенок, роль, тренировка дикции.
Тетя Тося забирала девочку на кухню, учила ее готовить. Они вместе делали витаминные салатики.
Тетя Тося чистила ей морковочку. Ксения грызла.
Тетя Тося искоса смотрела на ребенка, испытывала угрызения совести. Отобрали отца. Ранили. Девочка – подранок. Тетя Тося знала: такие раны не зарубцовываются. Они на всю жизнь. И чем некрасивее была Ксения, тем ее больше жалко.
Царенков не в состоянии был думать ни о ком, кроме себя. Но у него тоже был комплекс вины. Чтобы пригасить комплекс, он дарил Ксении подарки – бессмысленно дорогие, например, плюшевого медведя величиной с человека.
– Зачем? – спрашивала тетя Тося. – Пыль собирать?
– Молчи, – умоляла Нонна. – Пусть что хочет, то и делает.
– Это моя дочь и мои деньги, – обрывал Царенков.
Тетя Тося надувала губы. «Мои деньги» казались ей намеком.
– Я тоже свою пенсию вкладываю, – напоминала тетя Тося.
– Что такое ваша пенсия? «Копеечки сиротские, слезами облитые…» – Это были слова из какой-то пьесы. Но тетя Тося пьес не читала. Она кидала ложки об пол и уходила в свою комнату. И через несколько секунд оттуда выплывал волчий вой.
– Я не могу. Пусть она уедет, – умолял Царенков.
– А как же Антошка? – терялась Нонна.
– Как все дети. Отдадим его в ясли.
– В яслях он заболеет и умрет.
– Тогда пусть забирает его с собой.
– Куда? В коммуналку?
Нонну начинало трясти. Каждый ее нерв был напряжен, как струна, готовая лопнуть.
– Тогда я не знаю, – сдавался Царенков. – Мне уже домой идти неохота. Понимаешь?
Нонне захотелось сказать: не ходи. Но она сдержалась. Дернула углом рта.
Последнее время Царенков стал замечать, что мать и дочь похожи друг на друга: одна и та же ныряющая походка, головой вперед. (Как будто можно ходить головой назад.) Одна и та же косая улыбка: правый угол рта выше левого… Когда-то ему нравились и улыбка, и походка, но сходство все убивало.
Мать Царенкова была латышка. В доме культивировались труд, дисциплина и сдержанность. Он так рос. Он так привык.
Мать говорила: когда близкие люди всегда рядом, так легко распуститься… Поэтому в семье особенно важно сохранять «цирлих-манирлих»…
– Может, няньку возьмем? – размышляла Нонна.
– Я не выношу чужих в доме, – сознался Царенков.
Он не хотел терпеть тещу, не хотел чужих в доме. Значит, Нонна должна была все бросить и превратиться в няньку, в домрабу. А ее мечты? А высокое искусство?
Нонна начинала плакать. Царенков воспринимал ее слезы как давление.