пять, а недавно померил — он часто мерит — и оказался всего пять и четыре.

— Усыхаю, — горюет он.

Может, и в самом деле, а я между тем расту и расту (как заведенная). Может, мы связаны странным законом родственной физики, два конца линейной растяжимой вселенной: если один больше, другой меньше.

— Он у нас коротышка, — резюмирует Винни (тетка наша).

Чарльз уродлив, как сказочный гном. Руки длиннющие, а тело как бочка, шея коротка, голова раздута — не человек, а гомункул-переросток. Увы, его (некогда прелестные) медные кудряшки покраснели и стали как проволока, веснушчатое лицо сплошь в болячках и язвах, как безжизненная планета, а крупный кадык прыгает вверх-вниз, точно рыжее яблоко в ведре с водой на Хеллоуин. Жалко, что нельзя поделиться с ним дюймами, — мне-то столько не надо.

Девочкам Чарльз не нравится, и по сей день ему ни одну не удалось залучить на свидание.

— Наверное, умру девственником, — грустит он.

Бедный Чарльз, он тоже ни с кем не целовался. Есть одно решение — можно поцеловаться друг с другом, — но инцест, весьма заманчивый в якобинской трагедии, на домашнем фронте как-то теряет притягательность.

— Ну ты сама подумай, — говорю я Одри. — Инцест. Это же ни в какие ворота.

— Да? — откликается она, и ее печальные глаза, что как крылья голубиные, вперяются в пустоту, отчего она смахивает на святую, обреченную на мученическую смерть.

Одри у нас тоже нецелованная — ее отец, мистер Бакстер (директор местной началки), не подпускает к дочери мальчиков. Невзирая на возражения миссис Бакстер, он постановил, что Одри взрослеть не будет. Если у нее разовьются женственные округлости и женские чары, мистер Бакстер, вероятно, запрет ее на вершине очень высокой башни. А если мальчики обратят внимание на эти ее округлости и чары, пойдут на штурм бирючин, обступающих «Холм фей», и попробуют вскарабкаться по червонному золоту длинной косы Одри, я почти не сомневаюсь, что мистер Бакстер будет отстреливать их одного за другим.

«Холм фей» — так называется дом Бакстеров. «Хълм самодив», — произносит миссис Бакстер со своим чудесным мягким акцентом; это по-шотландски. Миссис Бакстер — дочь священника Церкви Шотландии и выросла в Пертшире («Пэрртшиэре»), что, несомненно, сказалось на ее произношении. Миссис Бакстер милая, как ее акцент, а мистер Бакстер мерзкий, как черные усики у него под носом, и бесноватый, как его вонючая трубка (она же, в трактовке миссис Бакстер, — «смрадная камина»).

Мистер Бакстер высок и сухопар, он сын шахтера, в голосе у него пласты угля — не помогают ни черепаховые очки, ни твидовые пиджаки с кожаными заплатами на локтях. Если не знать, не угадаешь, сколько ему лет. Правда, миссис Бакстер знает, ей никак не забыть, потому что мистер Бакстер нарочно ей напоминает («Не забывай, Мойра, я старше, умнее и лучше знаю жизнь»). Одри и миссис Бакстер зовут его «папочка». Когда Одри училась у него в классе, ей полагалось звать его «мистер Бакстер», а если она забывалась и говорила «папочка», он заставлял ее стоять перед всем классом до конца урока. «Питером» они его не зовут, хотя, казалось бы, это его имя.

Бедный Чарльз. Вырасти он повыше, ему наверняка жилось бы легче.

— Ну, ты-то здесь ни при чем, — дуется он.

Иногда у меня невозможные мысли: скажем, останься мама с нами, Чарльз бы подрос.

— А мама была высокая? — спрашивает он Винни.

Винни ровесница века (ей шестьдесят), но оптимизму не обучена. Наша тетя Винни — сестра отца, а не матери. У мамы, судя по всему, родных не было, хотя когда-то ведь были, не из яйца же она вылупилась, как Елена Троянская, а даже если и так, ее ведь должна была высидеть Леда? Наш отец Гордон высокий, «а Элайза?» Винни кривится, этак нарочито припоминает, но картинка расплывается. Выуживает отдельные черты — черные волосы, линию носа, тонкие щиколотки, — но подлинная Элайза из деталей не складывается.

— Не помню, — как всегда, отмахивается Винни.

— А по-моему, очень высокая, — говорит Чарльз — видимо, забыл, что последний раз видел Элайзу совсем маленьким. — Она точно не была рыжей? — с надеждой уточняет он.

— Никто не был рыжий, — решительно отвечает Винни.

— Ну, кто-то же был.

Наша жизнь вылеплена из отсутствия Элайзы. Она ушла, «удрала со своим красавцем-мужчиной», как выражается Винни, и отчего-то забыла взять нас с собой. Может, по рассеянности или хотела вернуться, но заблудилась. Мало ли что бывает: скажем, наш отец после ее исчезновения и сам пропал, а спустя семь лет вернулся и все свалил на потерю памяти.

— Перерыв на хулиганство, — куксится Уксусная Винни.

Почти всю жизнь мы ждем Элайзиных шагов на тропинке, ее ключа в двери, ее возвращения в нашу жизнь (Вот и я, голубчики!) как ни в чем не бывало. И такое случается.

— Анна Феллоуз из Кембриджа, штат Массачусетс, — сообщает Чарльз (он у нас специалист), — ушла из дому в тысяча восемьсот семьдесят девятом году и вернулась двадцать лет спустя как ни в чем не бывало.

Если б мама вернулась — она вернулась бы вовремя (ну, условно), к моему шестнадцатилетию?

Будто и не было никакой Элайзы — не осталось улик, ни фотографий, ни писем, ни сувениров, никаких якорей, что привязывают людей к реальности. Воспоминания об Элайзе — тени сна, дразнящие, недоступные. Казалось бы, «наш папаша» Гордон должен помнить Элайзу лучше всех, но как раз с ним-то и не поговоришь — умолкает, чуть о ней заикнешься.

— Она, Наверно, не в своем уме (или же «умопобъркана») — бросить детишек, таких лапочек, — кротко высказывается миссис Бакстер. (У нее все детишки лапочки.)

Винни регулярно подтверждает, что наша мать и впрямь была «не в своем уме». А где — в чужом? Но если человек в своем уме, там больше никого нет, а значит, никакого царя, а значит, он без царя в голове — и опять-таки свихнулся, да? Или она «не в своем уме», потому что не может туда войти, потеряла ключ от своей головы? Получается, она умерла, бродит по астральному плану бытия, сунув голову под мышку, как призрак из мюзик-холла, и любезничает с Зеленой Леди.

Если б остались сувениры, хоть какое-нибудь доказательство маминого существования — записка, например. Как бы мы вперялись в скучнейшие, прозаичнейшие послания — Жду к обеду! или Не забудь купить хлеба, — тщились бы расшифровать нашу маму, ее безграничную любовь к детям, искали бы закодированные сообщения, которые объяснили бы, отчего ей пришлось уйти. Но она не оставила нам ни единой буковки, не из чего ее воссоздать, мы складываем маму из пустоты, из воздушных пространств, из ветра на воде.

— Между прочим, ваша мамка была отнюдь не святая, — говорит Дебби, втискивая Элайзу в свой заурядный лексикон.

Элайза (во всяком случае, идея Элайзы) лишена уютности, она никакая не «наша мамка». В незримости она обрела совершенство — Дева Мария, царица Савская, Царица Небес и властительница ночи в одном лице, королева нашей невидимой, воображаемой вселенной (дома).

— Ну, ваш папаша иначе говорит, — самодовольно отмечает Дебби.

Но что именно говорит «наш папаша»? Нам он не говорит ничего.

Дебби? Толстый бледный суррогат, которым «наш папаша» четыре года назад заменил «нашу мамку». В семилетних странствиях по водам Леты (вообще-то, по Северному острову Новой Зеландии) Гордон позабыл Элайзу (не говоря уж про нас) и вернулся с совершенно другой женой. Жена Дебби — бурый перманент, свинячьи реснички, толстые пальцы с обкусанными ногтями. Кукольная жена, круглолицая, глаза — как вода в тазу с грязной посудой, в голосе эссекские равнинные болота слегка разбавлены антиподным скулежом. Малолетняя жена, немногим старше нас. Украдена Гордоном из колыбели, как выражается Винни, — Винни архивраг жены Дебби.

— Считайте, что я ваша старшая сестренка, — посоветовала нам Дебби по приезде. Потом-то запела иначе — пожалуй, теперь предпочла бы вовсе никакого касательства к нам не иметь.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×