и смотрит на меня.
— Пожалуйста, — прибавляю я на случай, если он счел меня невежей.
Он сильно хмурится, глядя на одну из задержавшихся на постели кукол — младенца размером с «нашего» младенца, — и говорит:
— Изобел, — очень серьезно.
Вот оно, значит, — наверное, он осознал, какие космические узы связывают нас, он сейчас поцелует меня и сорвет печати с нашей любви — нас унесет в небесные пределы, где музыка сфер и свет как у Тёрнера, — надеюсь, до этого я не успею превратиться в дерево и не отбуду в странствие по времен и. Полная надежд, я закрываю глаза. И отрубаюсь напрочь.
Когда снова открываю глаза, вокруг темно и кто-то накрыл меня одеялом Хилари. Кроме того, кто-то приклеил мозг к черепу изнутри, и, когда я пытаюсь сесть, мозг совершает рывок наружу крайне, крайне ужасным манером. Для пущего эффекта волокна его крепко спаяны. Дверь открывается, и я жмурюсь от светового удара.
Заставив себя приоткрыть веки, вижу разгневанную Хилари: тушь и помада размазаны, на голове стог сена, кожа мертвенно-бледна (наверное, всю кровь высосал Пол Джексон), взор полон омерзения.
— Ты почему на моей постели, Изобел?
Я пытаюсь сесть и покрываюсь холодным липким потом. Вяло машу рукой, желая предостеречь Хилари, потому что знаю наверняка: дальнейшее она видеть не захочет.
Но поздно — я стискиваю лоб в тщетной попытке унять пульсацию, перегибаюсь через край постели и извергаю содержимое желудка (в основном коктейльные сосиски в джине) на перепуганных кукол.
Хилари визжит, и благопристойные оскорбления изрыгаются у нее изо рта стремительным потоком жаб и пепла.
— Чтоб ты сдохла, — стенаю я.
Вскоре домой прибывают мистер и миссис Уолш («Что такое с пылесосом, Дотти?») и брезгливо разгоняют остатки вечеринки, в том числе меня — особенно меня.
— Убирайся! — злобно шипит мистер Уолш. — Одному Господу известно, чем ты занималась в спальне моей дочери. Знаю я таких, ты просто шлюха. — Как это нелюбезно.
Малькольма Любета не видать, и это даже неплохо, — но крайней мере, он не в объятиях Хилари.
Лисы поджидают меня на столике в прихожей, я хватаю их и ковыляю в ночь — ночь, остекленевшую от мороза и адски холодную. Не удивлюсь, если мистер Уолш прокричит мне вслед в викторианских традициях: «И чтоб ноги вашей не ступало на мой порог, леди!»
— И чтоб я тебя здесь больше не видел, профурсетка! — кричит мистер Уолш, соблюдая канон.
Я добираюсь до ворот, и тут меня одолевает мощнейший припадок летаргии. Я и впрямь падшая женщина — во всяком случае, падшая девушка, — пала подле огромного лавра у кованых ворот, пала, и заползла под него, и свернулась клубочком, и похрапываю тихонько, точно ежик, намеренный во что бы то ни стало впасть в спячку. На лицо сахарной пудрой сыплется снег.
Меня грубо расталкивает Малькольм Любет — запихивает на пассажирское сиденье своей машины и бубнит (теперь не так любезно), что у меня «ужас какое громоздкое платье».
— Так, знаешь ли, и помереть недолго, — выговаривает он мне, заводя мотор и выезжая задом.
Мой мозг отклеился от черепа и усох твердым грецким орехом, замаринованным в джине, грохочет в голове, скачет по черепной коробке, сорвавшись с поводка мембраны.
— Гипотермия, — говорит Малькольм, будто и его попросили сочинить имя подброшенному младенцу.
Мы с пьяной опаской вихляем по обледеневшей дороге, наглядно иллюстрируя тезис о вреде алкоголя.
— Дьявол тебя дери! — мрачно рявкает Малькольм, когда мы идем юзом, выписываем пируэты или крутимся вокруг своей оси, точно машина прикидывается нализавшейся Соней Хени.[83]
Я несколько раз безуспешно пытаюсь закурить, при четвертой — успешной — попытке роняю горящую спичку на платье, и оно тает, на розовом подоле стремительно расползается большая дыра, и я едва не вспыхиваю человеческим факелом. От чего я умру? От огня или льда?
Так или иначе мы снова добираемся до Прыжка Влюбленных, но Влюбленность и Прыжки — последнее, что приходит нам в голову, проще вброд в крови по колено, и едва выключается мотор, мы засыпаем. Просыпаюсь — холодно. На подбородке, похоже, замерзла слюнная морось, глаза слиплись. Я безнадежно роюсь в бардачке и, к удивлению своему, нахожу полпакета засохших печений с кремом, на которые набрасываюсь, как дикий зверь. Потом расталкиваю Малькольма и даю печенье ему. Какая жалость, я не в том состоянии (у меня сейчас отвалится голова), чтобы любоваться его изысканным профилем, изгибом губ, черными локонами, что обвивают ухо. Я открываю дверцу и блюю на землю.
Мы снова пускаемся в бесконечное, но всей видимости, странствие. Улицы Глиблендса пустынны, все лежат в постелях, ждут солнечного восхода и оленьего бега по лесу.[84] Наша одиссея вновь приводит нас на улицу, где живут Уолши, однако в отличие от прочего городского пейзажа здесь жизнь бурлит. Наверное, не засни мы на Прыжке Влюбленных, увидели бы с нашей обзорной вышки, как в крошечном макете города у нас под ногами по улочкам мчались пожарные машинки и мерцал пожар, сжиравший домик Уолшей, даже, может, услышали бы, как в отчаянии трезвонили «скорые», спасавшие жильцов.
По улице не проехать — всюду пожарные, «скорые» и полиция. Мы выкарабкиваемся из машины и праздными зеваками ошиваемся у кованых ворот. В безветрии вяло обвисли красные ленточки на венке остролиста. В воздухе пепел и сажа, воняет обгорелыми платьями и канапе. Я вдруг вспоминаю сетчатую нижнюю юбку, так неосторожно запихнутую за бак с кипящей водой, воображаю, как она загорается, как огонь перекидывается на аккуратные стопки простынь и полотенец, затем охватывает весь дом. Похоже, из преисподней спаслись все, кроме…
— Ричарда и Хилари, — произносит Малькольм, и от потрясения голос его бесцветен.
На подъезде к древесным улицам снег заряжает по-честному. Сначала к ветровому стеклу трепетно липнут маленькие снежинки — кристаллизуются, тают, их смахивают «дворники», — но вскоре вихрь снежных хлопьев густеет, они цепляются к чему ни попадя — к антеннам, трубам, крышам, деревьям.
Вместо Каштановой авеню Малькольм сворачивает в Остролистный проезд. Мы оба оцепенели, так огорошены внезапной кончиной Хилари и Ричарда, что и сами не понимаем, куда едем.
Снег угрожающе вихрится во тьме. Едем мимо Боскрамского леса, деревья чернильно сгущаются за обочиной. Малькольм резко сворачивает на грунтовку в лес и паркуется перед шеренгой пожарных метел, уставленных к звездам. Метлам тут не место. В этих лесах нынче не может быть пожара. Земля затвердела, как железо, воды в ручьях окаменели. Когда Малькольм выключает мотор, наступает тишина, какой я в жизни не слышала.
— Пошли, — говорит он и открывает дверцу, хотя снаружи воет пурга.
Я неохотно тащусь за ним в лес. Там не пуржит, там все застыло. Наверное, здесь снег шел часами, дольше, чем за границей леса (это как так?), повсюду сугробы — рождественский снег, снег из зимней сказки, хрустящий и девственный. Окаймленные снегом голые ветви лиственных пружинят и гнутся над головой, точно свод огромного собора. Здесь и впрямь как в церкви — тишина, благоговение, но гораздо одухотвореннее.
Вечнозеленых в лесу тоже полно — хвойных, что собрались со всего мира: европейские ели