полегче,- но ему быстро указали на место под нарами: тискай романы, мразь! Собственно, все уже было предсказано: написал же Юрий Грунин свой роман «Спина земли» о кенгирском восстании 1954 года, где первое, что сделали зэки, захватив власть,- учредили свой карцер! Нечто подобное случилось в России девяностых, где под лозунгами свободы блатные действительно взяли власть и с тем победительным цинизмом, которому абсолютно ничего нельзя противопоставить, разрушили все, до чего дотянулись. Я вовсе не утверждаю, что все тогдашние властители были преступны: они были хуже. Для меня «блатота» – синоним не криминальности, а крайнего, торжествующего примитивизма. Свобода и простота – страшные сестры, одному Босху было бы под силу изобразить эту пару сифилитичек. «Свобода – это рак»,- писал Александр Мелихов еще в середине девяностых, в «Горбатых атлантах»; рак бывает и у плохого человека, но это не повод становиться на сторону рака.
Девяностые годы – что-то новое в советской истории: если советский «проект» был все-таки плоть от плоти русского, его крайнее проявление, доведение до логического абсурда,- то проект постсоветский уже не имел к русскому никакого отношения. Блатные ополчились на все, что мешало их свободке, а культурку согласились терпеть ровно в тех пределах, в каких она помещалась в их блатной обиход. Об этом весьма точно сказано в романе Татьяны Москвиной «Смерть – это все мужчины» (2005):
«В это время опять заиграли «Владимирский централ». Танцпол имени Беломоро-Балтийского канала имени товарища Сталина сызнова начал выделывать торжественно-скорбные па. Когда мы с косым заявились на танцевальный пятачок, пришла пора «Телогреечке». Наш плясовой коллектив был разнообразен и где-то далее символичен. Ритуальный танец исполняли главные энергетические ресурсы Отечества: свиноподобные и быкообразные мужики с пригорками животов, девчонки в одежде, облипающей их скудный, но вызывающий рельеф, дамочки нескончаемых средних лет, готовые на все и сразу, два дохлых юноши третьего пола и маленькая кудрявая девочка. (
Свободка – главное условие функционирования воров. Именно поэтому они так держатся за либералов – либералы, предавшие свой статус интеллигентов и интеллектуалов, вырабатывают для воров концепции, жертвуют репутациями, пишут научные труды о необходимости свободы. Воры за это кормят либералов. Художники «тискают романы», за это им тоже перепадает. Ворам теперь нужно идеологическое обеспечение. Таким идеологическим обеспечением занималась вся русская либеральная публицистика девяностых и за это получала крохи со стола, а когда до нее кое-что доходило и она начинала осторожно роптать – ей грозили нарами. То есть все той же зоной. Беда в том, что в России сажали не только воров, но и инакомыслящих,- поэтому каждый здешний житель прямо или опосредованно сталкивался с тюремной психологией, часто выступал ее носителем и пропагандистом. Почти каждый интеллигент живет в генетическом страхе ареста, поэтому слово «свобода» значит для него так много. Хотя – человек книги и научной дисциплины – он отлично знает, что у интеллектуала никакой свободы нет. Разве что право печататься.
Отвратительный фетиш свободы послужил оправданием сразу нескольким бурным проявлениям энтропии – подальше от России и поближе к ней. Сейчас таких же проявлений ждут в Белоруссии, а там наконец и у нас – причем не в Москве, не перед Кремлем, а в Уфе или Ингушетии. Весь монолит по-блатному сплоченных революционеров, которым мало двух бархатных побед и одной арматурной, в Бишкеке,- готовится к очередному идеологическому натиску: противника замастить, руки не подавать, клеймить наследником Сталина, атукать и улюлюкать, переходить на личности, выдумывать компромат… Они это умеют. И манеры у них при этом самые блатные: бьют и сами же кричат: «Не надо его бить! Что вы делаете! Он же хороший!» – и ласково улыбаются жертве.
Помимо простоты, у свободы есть еще один, не менее омерзительный спутник – самодовольство. Полагаю, что это и есть истинный источник всех пороков. Легко обнаружить именно его в первооснове большинства современных интеллектуальных спекуляций и почти всех текстов современной русской литературы. Есть мировоззрения, целые философские системы, которые позволяют дурным людям подчеркнуть и закрепить свое превосходство над миром,- таковы все системы, основанные на употреблении птичьего языка, волапюка для посвященных. Таковы каббалистические тартуские построения, такова бессмысленная грамматология Деррида, таковы же и теории современного искусства, которыми жонглируют искусствоведы в диапазоне от Деготь до Рыклина. Однако основой положительной самоидентификации для миллионов, главным поводом к самоуважению всех отчаянных борцов за торжество энтропии становится именно идея свободы – она позволяет оправдывать все и вся. Пора отнять этот фиговый лист у людей, борющихся на самом деле исключительно за свое право пользоваться трудами остатков своего народа и при этом смачно, по-блатному презирать это жалкое быдло. Пора сказать хамам, что они хамы. Я сделаю сейчас признание, которое, конечно, не ухудшит моей репутации в их глазах – думаю, она была безвозвратно погублена во дни, когда я отказался защищать их свободное НТВ. Так вот: Владимир Путин, сколь бы омерзителен он ни был, мне бесконечно симпатичнее того, что они готовят ему на смену. Государство, какое оно ни есть, мне бесконечно милее торжества блатоты, которая с кольями и пиками идет громить лагерную администрацию. Впрочем, ведь об этом еще Гершензон в «Творческом самосознании»… в несчастных «Вехах», так никем и не понятых тогда… про то, что благословлять мы должны эту власть, ограждающую нас своими штыками от ярости народной! Благословлять, а не валить! Это все тот же блатной кодекс навязал нам идею о том, что нормальный интеллигент якобы обязан быть в оппозиции к власти. Они хотят уничтожить власть только для того, чтобы в ее отсутствие вернее грабить нас! И даже когда нам кажется, что власть в чем-то права,- мы не имеем права, не смеем говорить об этом! Ибо это – нестатусно! А страна, в которой лояльность является преступлением, вряд ли имеет шанс выбраться из ямы. Вот и сейчас кто-нибудь наверняка уже строчит мысленный комментарий насчет продажности, насчет манипулирующего мною Суркова, насчет моей трусости, наконец… Разумеется, с блатной точки зрения трусом является любой, кто боится беспредела. А своим считается только тот, для кого этот самый беспредел – родная среда.
Главная беда интеллигенции – сострадание к блатным и попытка жить по их законам. Нам ведь не нужно все то, что так дорого блатняку. Нам не нужны ни сочный Сочи, ни нефтепромыслы, ни дорогие телки, которые, если захотим, и так наши, потому что мы «убалтывать умеем». Нам нужно, чтобы давали работать,- и только. А поскольку власть с упорством, достойным лучшего применения, как раз работать-то нам и не дает,- мы оказываемся вынужденными союзниками тех, кто понимает свободу как беспредел. В последнее время они изобрели новый вид беспредела – бархатный. Но энтропия есть энтропия в любом варианте.
Кстати, и в 1993 году я полагал, что власть вправе защитить себя. Потому что у тех, кто выступил тогда против этой власти,- принципов было еще меньше. И если, не дай Бог, в России все-таки осуществится лелеемый столь многими бархатно-беспредельный проект с его мирными демонстрациями и иными формами самого мерзкого шантажа,- я буду от всей души желать ему поражения, потому что знаю, в чем заключается «их» свобода. С точки зрения историософской, может быть, революция и станет благом для России – потому что добьет ее быстрей. Но люди остаются людьми, и их жалко. А главное – я не хочу, чтобы мерзавцы в очередной раз брали верх. Устал я уже от их торжества во всех сферах жизни.
Я отлично понимаю, сколь уязвима моя позиция. В конфликте лагерной администрации и блатного мира нельзя, по-хорошему, быть ни на чьей стороне. Самое лучшее для нормального человека – не попадать в тюрьму. Но если он уж в ней родился… А это так, потому что первый признак тюрьмы – именно антагонистический, непримиримый конфликт между народом и властью, война на уничтожение, без всяких там демократических процедур, когда нет другого инструментария, кроме бунта… Так вот, раз уж человек в такой тюрьме родился, лучше для него все-таки посильно протестовать против ее совмещения с борделем. Чистоты жанра никто не отменял. И если разъяренная блатота, больше всего на свете ненавидящая закон и порядок, идет крушить тюрьму, распевая «Марсельезу»,- можно не сомневаться, что построит она на руинах именно новую тюрьму, а не дворец культуры и даже не порядочный трактир.
Только потолки будут пониже да пайки поменьше – воры в законе делиться не умеют.
Так что продавать свою тайную свободу сочинять за чужую явную свободу беспредельничать лично я больше не собираюсь. Я уже знаю, какие темные ночи в городе Сочи.
Дмитрий Быков
Двести лет вместо
Александр Солженицын опубликовал второй том своего исследования «Двести лет вместе». Стало ясно, для чего оно затевалось. Сколько могу судить по прессе, копья пока не ломаются: народ либо вдумчиво читает пятисотстраничную книгу, либо пребывает в шоке. И то сказать: адекватная реакция на нее почти невозможна. Начнешь защищать евреев – сразу признаешься в собственном еврействе, да еще и злокозненном, злонамеренном, лживом, передергивающем и проч. А одобрять солженицынскую работу, с ее уж очень явной пристрастностью и очень специфическими выводами,- тоже выходит как-то не того. Для большинства либералов (кроме самых оголтелых) Солженицын остается святыней.
Нашим почвенникам, конечно, давно уже хотелось, чтобы евреев обругал кто-нибудь безусловно авторитетный. Кто-то, чьего авторитета не подорвешь. Не шизофреник Климов, не бездарный Личутин, не эзотерик-евразиец и не сектант-фанатик, а человек с мировой славой и безупречным прошлым. Даже Шафаревич не потянул – гуманитарии не могут оценить всей его математической гениальности. Теперь они вроде как дождались. В защиту русского ксенофобского почвенничества высказался человек, чьего авторитета, как полагают современные славянофилы, уже ничем не подорвать. И вот здесь они ошиблись действительно радикально.
Наше время хорошо одним: многое начинается сызнова, многое приходится делать с нуля, в том числе и репутации. Все деградировало, все сметено могучим ураганом, и можно высказать некоторые крамольные мысли, которые еще вчера вызвали бы громы и молнии на голову неосторожного оратора. Так вот: рискнем сказать, что крупные русские писатели были в большинстве своем людьми неумными, и ничего страшного в этом нет – по крайней мере, это никак не сказывалось на качестве их художественных текстов.
Подчеркиваю: речь идет о прозаиках. Гумилев не зря называл поэтов «самыми умными людьми на земле» и уверял, что любой, даже посредственный поэт будет управлять державой лучше самого изощренного политика. Поэзия – хотя она и «должна быть, прости Господи, глуповата» – в самом деле как-то благотворно влияет на ум: возможно, тут играет роль своеобразная комбинаторика, необходимость из тысячи словесных комбинаций выбрать лаконичнейшую и благозвучнейшую. Самым умным человеком России (что и Николай признавал) был Пушкин; поразителен ум Лермонтова и гениальная интуиция Блока, уже в восемнадцатом году понявшего, что большевизм – явление не столько анархическое, сколько монархическое. Необыкновенно умны были Цветаева и Мандельштам, чьи стиховедческие работы точнее и тоньше всего, что написали в XX веке профессиональные стиховеды. Короче, на умных поэтов нам везло, а вот с умными прозаиками напряги.
Книга Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями» поражает именно глупостью: человек, двадцатитрехлетним юношей написавший «Страшную месть», несет такую откровенную и, главное, смешную чушь о пользе публичного чтения вслух русских поэтов, что публика не зря восприняла его книгу как прямое издевательство, несмешной и оскорбительный розыгрыш. Как только прозаик берется теоретизировать – пиши пропало: Достоевский гениален, когда говорит о психологии, но стоит ему коснуться геополитики, правительства или Стамбула – выноси святых. Толстой – пример наиболее яркий: положим, в «Войне и мире» есть еще здравые мысли, почерпнутые, впрочем, большей частью у Шопенгауэра,- а в «Анне Карениной», слава Богу, и вовсе нет авторских философских отступлений,- но все его земельные теории, его педагогический журнал «Ясная Поляна», статья «Кому у кого учиться: крестьянским ребятам у нас или нам у крестьянских ребят», его Евангелие, из которого выхолощено чудо, а восточные реалии для простоты заменены на отечественные типа сеней и овина… Трудно представить себе что- нибудь более скучное, плоское и безблагодатное, чем теоретические и теологические работы Толстого. Статья же его «О Шекспире и о драме», равно как и трактат «Что такое искусство», поражают такой дремучей, непроходимой глупостью, что поневоле уверишься: великий писатель велик во всем. Неадекватность его больше обыкновенной человеческой неадекватности, в ней есть какой-то титанизм, временами смехотворный, но и внушающий уважение. Этот великий знаток человеческой и конской психологии делался титанически глуп, стоило ему заговорить о политике, судах, земельной реформе, церкви или непротивлении злу насилием. Вот почему толстовское учение и подхватывалось в основном дураками, и сам Толстой ненавидел и высмеивал толстовцев – очень часто в лицо. «Вы создали общество трезвости? Да зачем же собираться, чтобы не пить? У нас как соберутся, так сейчас выпьют»…
Некоторым исключением выглядит Чехов, который о мировых вопросах старался не рассуждать и откровенно скучал, когда при нем заговаривали на трансцендентные темы. Но некоторые обмолвки в письмах и свидетельства современников заставляют предположить, что и он в своих прогнозах (и в оценках людей) бывал близорук, как и в жизни, и при этом как-то