уже не дети верующих, но дети из бедных или неблагополучных семей (с таких берут меньше, треть вообще отдыхает бесплатно). Приезжают к Игнатию из Тюмени, из Омска, из бывшего СНГ… По отбытии, как бы сказать, срока каждому ребенку выдается подробная характеристика с предсказанием его возможного будущего. Некоторые дети ездят сюда потом годами и оставляют благодарственные письма: им очень нравилось купаться, видеть коней, а еще нравилось, что все кругом верующие. Некоторые, правда, просят родителей взять их отсюда, но у родителей чаще всего нет ни времени, ни денег, чтобы обеспечить им нормальное лето. Игнатий настаивает, чтобы забирали только тех, кто уж совсем отравляет жизнь окружающим – либо все время ноет, либо ропщет. Неисправимые здесь быстро исправляются – Игнатий строг, существует и своя система наказаний (опять-таки исключительно духовного свойства). Цитирую по лагерному уставу: «Наказание происходит всегда наедине. Допускается угроза крапивой». За громкое бросание ложки на стол полагается истинно сельская кара – ложкой по лбу, но Игнатий лишь дотрагивается ложкой до лба проштрафившегося, чисто символически. Строгость местных нравов испытал на себе и я: не смог доесть второе (картошка с капустой, политая постным маслом). Игнатий посмотрел неодобрительно:
– Эта пища благословлена. Не выбрасывать же!
Доел. Ничего, живой.
– И верхнюю пуговицу на рубашке застегните. В армии вы ведь застегивали? Значит, перед полковником приводите себя в порядок, а перед Богом не хотите?
Хотел я сказать, что Бог, по моим представлениям, не должен быть похож на нашего полковника,- да промолчал.
Мы попали в Потеряевку как раз на день Иоакима и Анны, в день рождения батюшки. Его в Потеряевке любят горячо и душевно. Он и в самом деле человек обаятельный и простой, хотя суровый. Явно снисходительнее Игнатия. Утром своего дня рождения копал картошку, пошутил с нами, что как встретит пятьдесят седьмой свой год, так его и проведет. Охотно верю. Вечером, переодевшись в чистое, все собрались у батюшки на праздничную трапезу: каждому досталось по сто грамм «малинового сока» – вкусного напитка, в котором ощущалась примерно восемнадцатиградусная крепость, по праздникам можно; стояли на столе пряники, постный сахар, булочки, чай, из серьезной еды имелись щи и жареная картошка. Разговор шел в основном душеспасительный, сельскохозяйственный – говорилось о преимуществах овцы, о выигрышности ручной дойки в сравнении с машинной и пр.
Перед трапезой о. Иоаким тактично отвел меня в комнату и предложил надеть байковую рубашку – тишотки с открытыми руками в Потеряевке не приветствуются. Я послушно надел. Для подпояски (рубашки, согласно Уставу, носятся только навыпуск) именинник предложил мне собственный черный пояс. Я почувствовал себя Путиным в Окинаве, но едва смог свести концы с концами. Батюшка скептически похлопал меня по животу. (От Игнатия я тоже потом выслушал несколько не очень лестных слов о вреде чревоугодия: «Не обидитесь? Ну можно ли иметь такую Мамонну!»)
– Господь создал людей разными, отец Иоаким,- сказал я, подпоясываясь другим поясом.
– Это люди сделали себя разными,- сказал батюшка. И мы пошли к столу. Разговоры во время трапезы были либо общими, либо вообще затихали: обычного для застолья разделения на группы и кружки я не заметил. Четырехлетнего Иосифа поставили на стул, и он, запинаясь, пропел «Многая лета, батюшка, тебе». После стал было читать «Вечер был, сверкали звезды и мороз трещал, шел по улице малютка, посинел и весь дрожал» – но сбился и, смущенно улыбаясь, вернулся к булке.
После трапезы наш хозяин Игорь, фермер, взял гитару; сестры раскрыли рукописные песенники и затянули баптистские гимны («Мы люди широкие, нам нравятся песни и баптистов, и пятидесятников»,- пояснял назавтра Игнатий). Пели они совершенно как на школьных вечерах или подростковых сборищах времен нашей юности – только тексты другие: о кораблях, которые тонут среди бушующих волн,- но тут, конечно, руку помощи протягивает Бог… Впрочем, в стихах Игнатия, которые он сам прочел мне, корабль гибнет – и прав не тот, кто ищет спасения, а тот, кто сидит в каюте и смиренно ждет смерти, полагая в ней главный смысл жизни; это, пожалуй, ближе к истинному христианству, насколько я понимаю. Среди этих песнопений чрезвычайно органично прозвучала старая советская песня «Вы слыхали, как поют дрозды?». Посиделки завершились в десять вечера. Наутро Игнатию (он в празднестве не участвовал, поздравил брата еще утром) доложили, что мы принимали недостаточно активное участие в общем разговоре и вообще, кажется, не прониклись.
Вера Федоровна – врач-фтизиатр, жила в новосибирском Академгородке, муж ее – строитель – возводил местный Дом ученых и Торговый центр. Пять лет назад он попал в жестокую автомобильную аварию, лишился движения и речи. Денег на лекарства не хватало, отлучиться от мужа нельзя было даже на секунду. И она приняла решение, которого не поняли ни ее дети, ни друзья: поехала из цивилизованного Новосибирска в глухую Потеряевку. С Игнатием ее познакомили на съезде любителей бега в Барнауле (очень многие вообще пришли в церковь через оккультизм, а к нему – через всякого рода целительство, оздоровительные практики, порфирьевцев и пр.: нормальный, хотя и кривой путь к Богу советского интеллигента).
– Вера Федоровна, вы не скучаете по Академу? Это же совершенно райское место…
– Сейчас уже нет. Ученые разъехались, богатые наехали, элитные дома строят…
– Но здесь такой жесткий Устав!
– Я врач и понимаю, что медицина – дело жесткое. Зайдите в операционную – ведь страшно смотреть! А это во благо. Так же и в духовной жизни…
…Петр жил в Казахстане с женой и тремя детьми, работал электриком. До распада СССР национальных конфликтов не помнит. После – началось то самое национальное чванство, которому русские долго не находили объяснений: те, кто вчера еще мирно с ними здоровался, одалживал до зарплаты и стоял в одних очередях, теперь в этих очередях оттесняли их в хвост, а потом и вовсе начали заявляться с наглыми просьбами: продай дом, все равно тебе здесь не жить. Цену называли бросовую.
– Не продам,- сказал Петр.
– Так за бутылку кефира отдашь,- сказал сосед, поглядывая на веселую, разрумянившуюся дочь Петра: пятнадцатилетняя девочка только что вернулась из музыкальной школы.- Нам ваши дочери нравятся.
На другой день жена отправила дочь в Омск, а через неделю они уехали сами. Податься было некуда – знали про Игнатия, поехали к нему. Построиться Петру помогли сыновья: дом небольшой, саманный, крыша деревянная. Купили свиней. Петр, однако, от сельскохозяйственной работы детей освободил – отправил в Омск учиться на строителей. Игнатий не одобрял, ссылался на Писание, но Петр – тоже православный со стажем, только принадлежит к РПЦ (оттого и на потеряевские службы не ходит). Он нашел ответный пример: апостол Павел был образованнее Петра, оттого и оставил куда больше драгоценных посланий. Так что учеба юности не во вред.
– Я привык,- говорит Петр.- Но только сельскохозяйственный труд все равно никогда не полюблю так, как свою профессию. Здесь сколько ни вкалывай – все мало, результатов не видишь… Вся работа в конечном итоге – на прокорм. Нет, я в Лобню уеду. Уже и место нашел, обещали взять…
…Трое ангелоподобных детей играют у калитки (потеряевские дети вообще играют почти бесшумно; игрушки – пустая молочная бутылка, бумажки, щепочки). Их мать – Марина, гречанка. Они с мужем жили в Казахстане, куда в сорок восьмом году всех греков выслали по приказу Сталина (дивное место в конце сороковых был этот Казахстан! Интернационал – от греков до поволжских немцев, элита отечественной культуры – битком набитый Степлаг…). С началом перестройки вся родня уехала в Грецию, Мария не захотела, в Казахстане для неказахов работы не стало; будучи заочно знакома с Игнатием и его проповедями, она решилась вместе с мужем Дмитрием ехать в Потеряевку. Ей я задавал те же вопросы, что и всем,- без особенной, впрочем, надежды на сколько-нибудь отличающийся ответ: не бывает ли скучно? не хочется ли разнообразия?
– Да когда же мне скучать? Весь день в работе: огород, шитье, консервирование, за детьми присмотреть – у нас их пятеро…
– А как вы будете защищаться в случае чего? Мало ли, нападут… Оружия не держите?
После этого вопроса она замыкается мгновенно:
– Нас Бог хранит. Все наше оружие – молитва. А если Господь не сбережет – тогда и оружие не поможет. И вообще,- добавляет она после паузы,- главное в жизни – труд. Мой муж очень трудолюбивый. Я горжусь им.
Вызов, прозвучавший в этих словах, меня попервости озадачил. Уже потом я узнал, что Марина после нашего разговора пошла к Игнатию Тихоновичу: что за человек, похож на цыгана, задает вопросы, ничего не записывает… Может, преступник беглый? Надо бы его как следует проверить… В результате на следующий день все наши данные – удостоверенческие, командировочные и паспортные – подробно переписали по второму разу. Случилось это как раз перед двухчасовой церковной службой, проводившейся в том самом потеряевском клубе, переоборудованном под храм. Как положено в Потеряевке всем мужчинам, я стоял справа от алтаря и время от времени взглядывал на Марину, стоявшую слева,- Марину, чьи дети так меня умилили, Марину, заподозрившую во мне бандита: лицо ее было сурово, губы сжаты, глаза горели священным огнем высшей правоты, и я впервые осознал роковую разницу между древними и новыми греками. Хотя, может быть, не стоит валить на время вину пространства – дело в том, что жители Потеряевки большую часть своих жизней прожили в непримиримейшей стране, где всякая поблажка человеческому в себе рассматривалась как предательство? Не зря Игнатий Тихонович на подковыристый вопрос об экстремизме на одном из своих занятий ответил:
– Мы исказили смысл прекрасного слова «экстремизм». Изначально оно означает стремление к крайностям, желание во всем идти до конца. В этом смысле я экстремист, потому что не терплю никакой половинчатости и горжусь, когда меня называют фанатиком.
Проще всего сказать: да ладно, они ведь никому не мешают. Ну, собрались шестьдесят человек, ну, стали даже, положим, приглашать к себе пятьдесят или хоть сто человек детей каждое лето,- ведь не мешают они никому, не занимаются тотальной пропагандой – наоборот, закрываются… Ну и пусть себе стоит это село уникальным опытом, из которого нельзя делать далеко идущие выводы!
Нет, не в том опять-таки дело, что Игнатий Лапкин – активный проповедник и церковный писатель, что он читает несколько лекционных курсов, что проповеди его слушаются в главных университетах края, в том числе в знаменитом Новосибирском… Просто из потеряевской эпопеи можно сделать некоторые крайне неутешительные для общества выводы – или по крайней мере задать пугающие вопросы. Да, это сбывшаяся солженицынская утопия. Но ведь это и сбывшаяся столь же детально антиутопия Петрушевской, ее дословно воспроизведенные «Новые Робинзоны»: что для одного мечта, для другого кошмар.
Неужели возродить русскую деревню возможно только при помощи беспрецедентно жесткой церковной общины, в которой регламентировано все – от формы одежды до распорядка дня? Неужели никак иначе эта деревня не поднимется – тут же погрязнет в пьянстве, раздолбайстве и разврате? И неужели знаменитая наша духовность пребывает ныне в столь хрупком и зыбком состоянии, что для поддержания ей нужны лошадиные дозы дисциплины, подъемы в пять утра, безмолвие за столом, чуть ли не круглосуточная грязная и черная работа, подозрительность ко всем новым людям, строжайшая фильтрация допущенных, доносительство? Неужели монастырь – единственная гарантия от развала и разврата? Или мы и впрямь уже полагаем, что спасение возможно только за каменной стеной, в ненависти к миру и отрицании его? Но тогда у страны действительно нет ни одного шанса. Чем такая духовность – лучше уж… молчу, молчу.
Главное, что здесь ощущается с первых шагов,- сокращение, страшная редукция жизни. Это, может быть, и спасение души, но спасение ценой бегства, отказа от любых соблазнов – ценой запрета, а не в результате внутреннего роста. Может быть, это более результативно, но, как хотите, стоит дешевле. Это жизнь почти без творчества (некогда и незачем, и вообще все это один соблазн), без праздности, без любовных увлечений (сама мысль об измене или просто привязанности вне брака вызывает ужас). Без общения с новыми людьми. Без путешествий, кроме как в Барнаул. Без удобств. Без денег – ибо деньги служат только для закупок (чаще всего коллективных) нужной по хозяйству вещи. Жизнь без лишних мыслей, лишних сомнений и борений,- без всего, что, простите за банальность, делает нас людьми. Как же надо было отравиться свободой, чтобы так бежать от свободы собственного духа – и восхищаться этим бегством, как авторы восторженных публикаций?! Неужели праведна только жизнь, основанная на запрете – хотя бы и добровольно принятом? Или Лапкина, как и Солженицына, отличает от злейших его врагов, большевиков, только религиозность да еще большая последовательность? Впрочем, нетоталитарных борцов с тоталитаризмом – не бывает. Без фанатизма в нашем аморфном мире и пылинки не сдвинешь. Может, потому и власть наша так крепка, что оппоненты ее для слабого, робкого обывателя еще страшнее…
Но ведь детям когда-то уходить отсюда в мир. А детей в Потеряевке сравнительно много…
Счастливы ли жители общины? Когда задаешь им такой вопрос – они замыкаются, ответы предсказуемы. Да, счастливы. Да, труд не утомляет. По комфорту не скучаем и удобств не хотим. А по большому счету – не для счастья ведь это все затевалось; есть люди, которые полагают, что счастье – вовсе не главное на свете. Цель Потеряевки, как сказано в ее Уставе,- «возрождение жизни на старинных, православных, благочестивых, исконно русских основаниях». А к исконно русским основаниям счастье имеет довольно касательное отношение.