— Без головы можно идти?
— Я уже неделю хожу без головы.
Часто бывает так, я могу что-нибудь хорошо выразить двумя — тремя жестами. Слово — жест мысли. Начальные буквы имен похожи на самих людей. Написано го, что надо, но не так, как надо. Хорошо выглядит большой светло-желтый кусок масла, завернутый в пергамент. Вот уже пять лет езжу, каждое утро на работу и с работы примерно в одно и то же время одни и тем же путем и еще ни разу не встретил одного и того же человека дважды. Чтобы смутить любую женщину, достаточно внимательно провести по ней взглядом сверху вниз.
Нагота всегда прекрасна и задумчива. Когда приходит время, продавцы выходят на улицы и выносят всякую снедь и припасы. Они немного оглядываются, приводят себя в порядок и начинают торговать. Другие — это жители. Они отдают продавцам деньги, а взамен получают мясо, кур или пирожки. Дома это все съедается подчистую. Оранжевые яблоки солнца стукаются о стекла окон, отскакивают от них и сыпятся на мостовую; музыка выглядывает из подворотен, крадется вдоль стен и все время оглядывается, чтобы кто-нибудь не сделал ее потише.
— Входишь во двор, стоит дерево. Ты в подъезд, а дерево стоит. Выходишь из подъезда, а оно все стоит, дерево-то. Не понимаешь?
— Не понимаю.
Серая каменная лестница, пыль. Крещусь, не знаю, как правильно. Впереди старушка поднимается на площадку, целует по очереди четыре иконы. Дверь налево. Входим в зал. Народ, солнце, музыка. Как-то не убрано, никакого порядка, контуры нечеткие. Проповедник читает в микрофон, южане не согласны — шумно спорят. Несколько птиц залетают в стрельчатые окна вместе с пыльными лучами и, почирикав, вылетают обратно. За окном белый каменный город, ярко-синее небо, передо мной икона, освещенная солнцем. Я вглядываюсь, вглядываюсь… Синеватое и бледно-желтое дрожит на краю поля, брезжит. Из-под снега вылезли двадцать семь молоденьких сосен, будто веточки воткнуты, хвою потрогал — свежая- свежая. Закат, как голубиное крыло, и лужи блестят. Тихо играет радио, не мытая со вчерашнего дня посуда, часы, телефонный звонок, шум трактора. В метро локтем вминаются в бок. Таллинну очень идет прохладная пасмурная погода, черные липы на площади. Эстонцы никогда не пойдут на красный свет. Несколько странно видеть пустую улицу и стоящих по краям спокойно ждущих людей. Когда стоишь и ждешь вместе со всеми, это игра. По городу бежит полупьяный человек в коричневом плаще, резко сворачивает налево и пропадает в конце улицы. Пистолет в моих руках постепенно превращается в перчатку с одним твердым пальцем. Внутри перчатки вместо пальца я чувствую дуло все того же пистолета. Я убегаю, меня запирают, я опять убегаю, передо мной открытое окно. Чувствую, сзади кто-то есть. Двое пожилых людей с целлулоидными папочками под мышкой, переговариваются тихо.
— Я полагаю, самое реальное — все иметь.
— Моя область интуиция.
— Если точно, эти вещи близки, почти равнозначны. Ситуации рождаются из эмоций, у каждого свои методы.
— Речь о методах?
— Только о круге тем. Но, опять же, ясность.
— Это я отлично знаю.
— Говорим о чепухе.
— Нет.
— Лишний раз попустословить.
— Смотря, с каких позиций.
— Но если вещь четко не определена.
— Я думаю, все равно можно.
— Переживаешь за человека, думаешь, стараешься…
— Вот, об этом и стоит писать.
— Писать научился? Работать почему-то не научился.
— Кому работать, кому писать.
— Это, что же за штука? Вырождение человечества? Это все жопой к нам повернется. Жена Пушкина после его смерти вышла за генерала, это известно. А генерал был такой: приходил и, не разувая сапог, три раза.
— Сам-то спортом занимаешься?
— Нет, я устарел для этого дела. Раньше любил. Раньше великолепно было: столовая, творог, молочко. Теперь ни хрена нету, мы с бабкой за шашлыком полтора часа простояли. На хрен такой шашлык нужен! А утка венгерская. Жирна-а-а-я! На три дня хватит с картошкой или вермишелью, или кашу бабка сварит с подливкой. Я, как холостой остаюсь, так на пельменях и живу: сваришь пачку на два раза — и суп, и второе. На шестьдесят копеек целый день сыт! А ресторан! Откуда у рабочего такие деньги. Во время войны коммерческие столовые были. 'Чай с сахаром', а одному дали без сахара, он стал возмущаться, давать всем пробовать: 'Попробуйте, совсем не сладко'. Народ в то время был честный, строгий и очень справедливый. 'Вы попробуйте', — говорил, так и выпили весь его чай. А теперь? Сделали лягушатник в банях, мужик стоит и туда блюет. За что рубль платить?
— Весов нет?
— Нет.
— Как же вешаться?
— Шнурочек дам. В туалет пройдете и делу конец.
— А здесь нельзя?
— Здесь же люди.
— Ну и что?
— Я считаю, что это настолько интимная вещь…
— Интимная вещь, — проворчал клиент. — Сволочи.
Похолодало. Ледок. Иногда синие кусочки сквозь облака. Еле подавил гнев. Еле-еле, но все-таки подавил, хотя дверью хлопнул сильно. Тухнет и как-то скукоживается, но потребность есть, начинаю карабкаться. Рассада взошла удивительно хорошо. Смотрю фильм о любви, а мне скучно; думаю, 'почему?' и понимаю: перестала интересовать любовь в таком смысле. Даже сейчас, ночью, пахнет весной. Побольше вбирать, чтоб было чему бродить. О, тихо падает снег. Купил бутылочку синего стекла матовую, как в пыли, и поставил на окно: через нее, как и через оконное стекло тоже идет свет с улицы, только синий. Потек ручей в овраге, запрыгали лягушки, значит, точно — конец! Лягушек набралось полный бассейн, но им там хорошо: есть вода и островки снега, когда начнут погибать, станем спасать. Все потихоньку оживает, потягивается со сна, ночью опять схватилось, как ущипнул кто. Коты и кошки так и бегают туда- сюда. Лягушки в бассейне вмерзли в лед, как мухи в янтарь. Иногда думаю «ку-ку», а иногда «кукареку». Протекаю сквозь выставку видов и событий, верчу головой, как в круговом кино, въезжаю в экран. Метался, метался, побегал по комнате, съел кусок рыбы и был таков. По-зимнему светло, апрель, а по снегу прыгают трясогузки, вороны носятся; кажется, даже дикие не понимают, что происходит. Ждем, ждем… Думаю, должно как-то сразу все рухнуть. Несколько дней назад, наверное, во время метели, сломало верхушку сосны на мысике, а мы даже не услышали — такой был шум кругом. Меня нет. А над пустой шкуркой издевайся сколько угодно.
— Все понятно, она независимая, ты независимый. Значит так: или идти на поводу и быть умнее, или быть умнее и водить ее. У нас так. Баба, как змея, из своей шкуры вылезет, чтоб сама себя перехитрить. Если хорошие книжки читаешь, все мудрецы погибали в молодости. А остальные… Шел, шел, споткнулся где-то и все — мат. А надо было обойти. На то и закон, чтоб его обходить. А мы все хапаем, все хотим красиво. Деньги — плевое дело, тьфу! Вот так у нас. Попроще. Самое главное — машина, сердце остановится — все, гнилые зубы и платье с кармашком. Проклинать людей. Что ты! Лучше убить.
Улица в этом месте чуть выгибается, потом снова идет ровно, от этого кажется, что асфальт широкий и выпуклый, как грудная клетка. И сплошь огни: фонари, машины, окна, мельче и ближе огни папирос, глубокие огни женских глаз; тихие разговоры, смех, мелькнет задумчивое лицо. Кратко, но сильно, как рукопожатие.
— Если попадешь в струю, может, протянет, выбросит на вершину, а так всю жизнь будешь Америки открывать. Как треска: может, кому и нравиться, а я не люблю. Другое дело из деревни взял женщину краснощекую, а эта… джинсы наденет и ходит. Потихоньку можно, шаляй-валяй исподтишка, бабушка вытащит. А так, будешь всю жизнь замом. Молодые как-то приспособились, что-то там апеллируют: батнички, джинсы, пласты — годами не работают. А мать за шестьдесят рублей бьется уборщицей в подъезде! Безногому так заплатят, дураку тоже как-нибудь выведут, а еще лучше умному под дурачка.
Хороший был вечер, жалко, что он прошел.
— Ни с того ни с сего человека-то не оскорбишь. Трезвый — наступи на язык, будет молчать. Троица святая! Буду умирать лежать, картошки, может, сварят. Прихожу с работы — сидят: ма-а, мы есть хотим. Нате, рвите меня на куски! Не выйдешь на улицу, не будешь кричать: караул, я устала.
Стоп. Наговорить на пленку. Подсознание, заумь, торт, пыль и ветер. Больница, светло-желтый, скамейка, акварель. Пролом в стене, арка, жгут бумагу, дети. Парк пустой, чугун, прошлое, зима. Только позднее по вечерам, когда сидишь один и смотришь на астры в высокой вазе, понимаешь жизнь любого-любого. Пушкин тополя появляется в квадрате открытой форточки и долго висит белый, звонит телефон, идешь открывать, возвращаешься — Пушкина нет. Пыльные листья березы, дома, башни, башенный кран. Суббота — все сотрется. Тучи медленно плывущие, полные осенью; я лежу на пляже; неудержимо плывут облака; два гигантских диска вращаются в разные стороны — пустой день.
— Серега, давай сюда! Подымайся повыше!
— Ты что, хочешь, чтоб я упал там, как дикая лошадь?
Видимо, суть в том, что я перестал отличать. Галстук, чистейшая рубашка. Пытаюсь представить в его руке «кейс» и не могу; то есть очень может быть, но я не могу, не получается и все тут. При чем тут «кейс», когда кругом зима и работать надо, и деньги нужны? Вон, компания веселится, у них тоже «кейс», посмотрим, как расплатятся. Он, а не я. Красив и неприступен. Времена года все вмешаются в одну фазу дыхания: крайние точки — зима, лето; промежутки — осень, весна. До чего приятна осень — набираешь воздух после полного выдоха. Штепсель. Если уж я так люблю себя, жить надо до тех пор, пока не появится потребность, конечно, есть, но когда появится необходимость? Быть дальновидней, уметь увязывать, поступать для себя и для других.
— Хороший человек всегда вспоминается. А плохой… его ветром уносит, и он где-то там… бурлит.
Создавать безделье, выпивать. Если плохо, то не должно быть плохо. Правда, со всеми мелочами. По-разному, иногда трагично, иногда делом. Рано или поздно. Большое, кусками наваленное лицо, седая медлительность, рачьи ухватки — я все время всем бываю чужой. Рвешься-рвешься и, вдруг, — бац! внешний динамизм и напряженность жизни вступили в