Григорий Ряжский
Дети Ванюхина
Если бы они не приняли тогда, перед тем как идти на дело, по полторы «Столичной» на брата, чисто для храбрости, то убивать не стали бы никогда – ни Петюха Лысаков, друган и закадычный одноклассник, ни тем более сам он, Шурка Ванюхин, Ванюха. Да и не убивал Лысый-то, сбежал вовремя. Два раза перед тем, как пойти сюда ночью, окончательно уже пойти, на взлом и кражу предмета культа, Ванюха заходил в эту подмосковную церковь днем, когда был народ и можно было затесаться среди бабок, теток в сером и дурных, но искренних мужиков, обмахивающих себя крест-накрест с заведенными к центру головы глазами.
В те дни Ванюха уже шесть раз сходил на подпольные занятия по карате. Там с него потребовали червонец за месяц вперед, который он с трудом добыл и тут же беспрекословно выложил. Дима, сен-сей, молодой парень из Москвы, приезжал к ним в Мамонтовку дважды на неделе. Для начала он собирал по алфавитному списку червонцы, а уж затем надевал белое кимоно, подвязывался черным поясом, босой, вставал на колени, упирался кулаками в пол, склонялся перед местным народом и заставлял кланяться в ответ. При этом говорил что-то по- японски, и все должны были также по-японски отвечать. И в такие моменты Ванюха примечал, что глаза у парня в кимоно становились немного другими, круглее как-то и задумчивее, что ли. Он как бы смотрел на тебя по прямой, но в то же время взгляд его закашивался в стороны, в разные одновременно, но так, что все равно возвращался потом обратно, к переносице, к центру головы, потому что был направлен еще и немного вовнутрь.
Но в целом, дело было хорошее, и это Ванюха усек сразу. Потому что после того, как парень вдоволь намаливался на японский манер, он мог неожиданно ловко засветить пяткой в лоб, так, что ученик его валился на крашеные доски раньше, чем в рассеченном тренированной конечностью воздухе исчезал образованный ею же свист.
Так вот, эти мужики в мамонтовской церкви чем-то походили на столичного каратиста, потому что совпадали с ним по глазам в перекрестные моменты. Дома Ванюха не раз пялился на себя в зеркало, раздумчиво произнося малопонятное «рэй!», но так ни разу и не засек той зловещей загадочности, что присутствовала во взглядах прихожан-мамонтовчан и черно-белого молотобойца из Москвы. Но это он обнаружил позднее, через несколько лет после начала приобщения своего к боевому искусству при помощи заезжего сен-сея Димы – в году так семьдесят восьмом, когда уже и сам стал бойцом, жестким и опасным.
К этому времени Ванюха окончательно перебрался в Москву из своей Мамонтовки, потому что так сподручней было уклоняться от настырных армейских повесток.
А тогда, стараясь быть незаметным, он пристраивался у самого края воскресной службы и внимательно исследовал глазами икону, праздник, XVII век, как объяснил незадолго до этого сен-сей. Он же пообещал за нее два года бесплатных тренировок с дальнейшим переводом в продвинутую столичную группу бойцов при центральной школе «Сен-э». Кроме того, сказал, научу, как от армии откосить, нет вопросов. И глаза его при этом смотрели вовсе обыкновенно, с поощрительным прищуром, а не отрешенно и вовнутрь, как тогда, на татами.
Икона эта висела во втором ряду снизу, поэтому невысоко, и если подпрыгнуть, подумал Ванюха, то можно зацепить и сдернуть просто, хотя, смотря как крепится, на каком принципе. Первое окошко располагалось на уровне третьего иконного ряда, если тоже считать снизу, и это означало, что можно просто соскочить вниз, на пол, ничего не подставляя и без веревки. Решетка на окне была, но дохлая, он сразу все про нее понял и решил, что Лысый с ней справится как нечего делать, подпилит слегка, а потом рванет по низу и загнет вверх. Так оно, по сути, и получилось бы, если б не Михей этот, исусик.
Церковный сторож, Иван Михеичев, или же просто Михей, и на самом деле был на Бога похож немного: сухопарый такой, глазастый и волосатый, только что без венца тернового и не прибитый к кресту. И убивать его действительно никто не собирался, он вообще планом воровской операции не предусматривался. Возник Михей, когда Ванюха подавал икону наверх сидевшему в проеме окна Лысому, а сам в этот момент обмозговывал, чего бы прихватить такого еще из храмовых цацек на сдачу городским собирателям. Дело было под утро, только- только начало рассветать – так верней дело выгорит, присоветовал сен-сей.
– А я поначалу думал, ошибалси я, когда тебя тут видал намедни, – раздался старческий голос Михея, неслышно выскользнувшего из предутренней пустоты. – Ванюхиных, думаю, сынок это или не Ванюхиных? – Сторож был совершенно спокоен и не проявлял ни малейших признаков агрессии. – А потом вижу, точно, Егорки Ванюхина покойного отрок прибыл. – Он мазнул по Ванюхе лучом от фонарика вверх-вниз и, удостоверившись в верности своего предположения, добавил: – Веры покойной внук. Только вот не упомню, назвали тебя как: то ли Лехой, то ли Ляксандром, а?
– Шурка я, – неуверенно ответил Ванюха и опустил икону на каменный пол, – не Леха.
В этот момент ему вдруг перестало быть страшно и от самого факта кражи, и от внезапного появления похожего на Христоса старика. Он скосил глаза в оконный проем, туда, где должен был сидеть Лысый. Оттуда серо-фиолетовым на него смотрел пустой прямоугольник окна с задранной к небу кованой решеткой…
«Сбежал Лысый, – подумал Ванюха, и его охватила злоба, – одному расхлебывать теперь».
– Ты десьтилетку-то кончил уже иль как? – ни к селу ни к городу спросил старик, однако и на этот раз Ванюха не почуял подвоха в вопросе Михея.
– А тебе зачем, дед? – переспросил Ванюха и оглянулся. «Наверное, уже ментов вызвал, а пока голову морочит, чтоб успели доехать, – вдруг подумал он. – Надо что-то делать…»
– Ты, сынок, не бойся, я про тебя не скажу. И в милицию не пойду. Твой отец, Егорка Ванюхин, с дочкой моей Люськой еще по школе дружбу водили. Только твой-то помер, а моя Людмила жива и здорова, не в себе только часто бывает. А я их обоев до сих пор вместе помню, они рядом родились, сразу перед войной. Тут их и крестили, у нас, в Мамонтовке. Отец Гурий тогда настоятелем служил. Он и покрестил, тоже разом. – Михей прошел к стене и щелкнул выключателем. Свет зажегся, но не полный, а тихий, по бокам. Сторож выключил фонарик и сунул его в карман. – Ты мне скажи только, Шур, тебе пошто икона-то? Это ж грех большой. Она денег тех не стоит, чтоб опосля жизнь в маяте проживать. И деньги те в радость не будут, увидишь. Сам-то крещенай?
Шурка стоял молча, набычившись, не зная, как реагировать на такой нежданно-негаданно человеческий подход к собственному злодейству. Страх первоначальный отпустил, но за это время где-то внутри успело нарасти раздражение на старика – спал бы себе в каморке да спал, так нет, выполз, старый, проповеди свои объяснять. Теперь придется икону назад отдавать, зря полночи с Лысым решетку пилили, зря, выходит, он планы разные строил…
– Вот что, сынок, – немного подумав, сказал Михей, – давай-ка мы ее на место приладим, где висела. Ты на стул встанешь, а я тебе подмогну. – Он вздохнул и пошел за стулом.
О том, как все сложилось бы нормально, если б не вылез из темноты бдительный старикан, в очередной раз подумал Шурка, уже стоя на стуле и принимая в руки от деда тяжеленную доску с празднично одетыми святыми человечками, намалеванными на ней в семнадцатом столетии каким-нибудь монахом-затворником, тоже похожим, наверное, как и Михей, на дохлого исусика. И в этот момент злоба накатила снова, но уже сильней, чем прежде, поскольку опасность отступила, как он догадался, уже совершенно, а потеря задуманного была вот она, прямо в руках его, и тянула к земле намного сильнее, чем липовая доска из прошлых веков. Он с усилием приподнял икону над головой и постарался зацепить расковырянной дырой за костыль, косо торчащий из стеновой штукатурки. Старик стоял рядом, задрав голову, и смиренно наблюдал за процессом восстановления справедливости на прежнее место. Две попытки оказались безуспешными, и тогда Михей пожевал губами и произнес:
– Ты ее, Шурк, нацель сперва, а опосля по стене волоки, к низу. Так верней надсадку ущупаешь. А руки-то опускай полегоньку, чтоб не расколоть ее, богоугодную, ежели чего…
Потом уже, по прошествии месяца, а то и больше, начиная с того зацветающего слабым сиреневым через окно мамонтовской церкви злополучного утра, Шурка понял, зачем он в приступе тупой внезапной ярости обрушил со всей собственной силой, сложившейся с мощью земного притяжения, этот «праздник» на Михеево темя. Какое-то смутное, расплывчатое, но доступное для самого себя объяснение его организм вытащил откуда-то из-под кишок, и этого ему оказалось вполне достаточно. Расшифровкой он заниматься не стал, просто счел, что причина наверняка в тот момент была достаточна, если сравнивать потери от рушащихся в одночасье надежд с малозначимостью жизни исусика. Не мог понять он другого: спрыгнув со стула, не выпуская из рук чертову эту сен-сееву икону, он уже видел деяния рук своих. Старик дергался в агонии, распластавшись на полу, на голове зияла страшная рана, то ли вмятина, то ли череп надкололся – из-за слипшихся, залитых кровью волос разобрать что-либо было трудно – это ему запомнилось явственно. Кровь продолжала вытекать густым и черным, и не просто вытекать даже, а скорее, ее что-то выбрасывало оттуда равномерными сильными толчками, и поэтому часть ее попадала на седую бороду, куда она быстро впитывалась, но ее было так много, что с самого завернувшегося к кадыку кончика растительности она все же высачивалась вниз и медленно образовывала на полу липкую лужу. Не понял он, зачем ударил с полного размаха еще два или три раза туда же, в голову, пытаясь попасть в кровавое стариковское темя.
Тело деда он бросил там, где оставил. Выключил свет, обтер икону о край Михеева пиджака и вышел через основной вход, туда, откуда зашел сторож. Мешок, что они с Лысым припасли для деревяшки, Ванюха обнаружил под окном, с той, уличной стороны церкви.
Сен-сей Дима увез икону в Москву этим же утром и обернулся обратно уже к вечерним урокам восточного единоборства. А после занятий они задержали Лысого в зале и вдвоем отмудохали его за трусость и предательскую сволоту. Бил в основном Ванюха, а сен-сей руководил, считал по-японски на каждый удар: ить… ни… сан… си… го… рок… сить… хать… кю… дзю! – подправлял, когда надо, и попутно запугивал словами, но на этот раз не японскими, а обыкновенными, типа: «урою», «завалю» и «гнус». Последних слов Лысаков уже не слышал, потому что вырубился на «сить» от Ванюхиной ушира-гири в грудь и до конца наказания больше не очухивался. «Хать», «кю» и «дзю» учитель досчитал уже так, для порядка, для полного завершения ритуальной процедуры расчета с гадом.
– Молодец, чувак, – похвалил он Ванюху по завершении экзекуции, – только пятку на ушире фиксируй четче и опорную выпрямляй не до конца. Гибче будет стойка…
Может, после этого случая и не развела бы жизнь лучших друзей так основательно и бесповоротно, а просто дала бы паузу на взаимную обиду и небыстрое восстановление приятельства, но вновь вмешался сен-сей Дима. Насоветовал пойти к Михею на отпевание и поминки в роли сочувствующего представителя второго поколения друзей пропащего Михеева сына: оказать вроде уважение и заодно узнать про ход расследования преступления. Шурка пошел, а для порядка и мать с собой прихватил, уговорил сходить, подумал, может, она чего больше вызнает, чем сам он. Мать удивилась, но с сыном сходила: и в церковь, и хоронить, и на поминки. Там оба они и увидали Нину Михеичеву, дочь Людмилину, внучку убитого Ванюхой исусика. Мать Шуркина, Полина Ивановна, до этого случая Нину эту не знала и ни разу не встречала на поселке. Девочка-семиклассница была тихой, тонюсенькой и глазастой – эдакой Мальвиной по-мамонтовски, – и матери неожиданно понравилась. Правда, большие глаза девочкины спрятаны были за нелепыми очками самого бесхитростного и дешевого изготовления, но Полине Ивановне это не помешало. Она ей пришлась по душе все равно, несмотря на шалопутную Нинину мать, Люську, начавшую начинять себя спиртным с раннего утра и по этой оправдательной причине к моменту возвращения всех с мамонтовского кладбища пребывающую в полной невменяйке. Впрочем, для присутствующих из числа близких новостью это не являлось, они и так знали, что после пропажи в неизвестность отца ее, Витька, все заботы по воспитанию девочкиному легли почти целиком на старого Михея. Ну а дом обихаживать и вести хозяйство приходилось им обоим: поначалу деду в паре с маленькой помощницей, потом уж вся женская часть по дому легла только на девчоночьи плечи, на Нинины. Деду оставалось лишь колоть дрова да выискивать семье на пропитание, кроме пенсии и церковных сторожевых – чаще, где подвернется. Бедой Люська была, конечно, изрядной – пила запойно, но зато тихо, и не особо жить отцу и дочке мешала: голос когда не надо не подавала…
Пришел к Михеичевым и Лысый. И на отпевание в церковь, и на кладбище со всеми поехал, и на поминках побывал тоже. Оказалось, что Михея многие знали на поселке и почти все мамонтовские старика любили. Но как-то любили по-местному больше: кивали сочувственно и про дочку-доходягу, и про Нинку-считай-сироту все знали, и про безнадегу денежную в семье, но в смысле помощи какой-нибудь это не сказывалось никак. Не было ее, помощи-то, ниоткуда, в голову никому не приходило помогать – власть на то дадена, пусть помогает, если ей надо.
Все это время Петюха Лысаков держался от Ванюхи стороной, не подходил близко, кивнул тете Полине и потом держался сзади или сбоку. И уже в доме у Михеичевых дождался только поминального тоста, первого, молча выпил со всеми и тихо исчез. Кинул лишь быстрый взгляд в Шуркину сторону, когда пригубил первую рюмку, самую скорбную, и тут же отвел глаза. Так отвел, что ни ненависти, ни брезгливости никто уловить в его взгляде не успел. И Шурка не приметил – слишком взгляд тот был короткий и опасливый, – но если б и приметил, то наверняка не врубился бы – за что, собственно?
К поминальному этому тосту волнение внутреннее почти уже улеглось, опаски он не учуял ниоткуда, деньги, ранее невиданные, сен-сей Дима вручил ему непосредственно утром – тем самым, убойным, ну а что до самого убийства, так произошло оно ненароком. Так он себе все сам теперь объяснял – бытовое убийство по случайности факта. Сказано же – ненароком…
Покой Шуркина мать, Полина Ивановна Ванюхина, потеряла с того самого дня, как побывала на Михеевых поминках. Вернее сказать, с того момента, как увидала его глазастую внучку. Маленькая Нинка, не успев еще толком переодеться после кладбища, кинулась на кухню с непросохшими слезами и принялась дорезать и дотаскивать на стол все, что на оставшиеся от старика деньги загодя приготовила для поминок. Родительница ее продолжала бесчувственно пребывать на коврике, возле кровати, бормоча в пьяном полусне привычную