неудовлетворенность от отлаженных до регулярности маятника их с мужем интимных отношений. Как ни старалась, не умела она, начиная со второго примерно года замужества или около того, вернуть Шурке прежнюю постельную страсть. Но, впрочем, это она никогда с ним не обсуждала, стыдилась, наверное, да и не знала по негородской своей дикости, что разговаривать про это разрешается и нужно. И особенно – с самым близким человеком.

Но, по большому счету, это было пустое, не главное. Главным было для нее другое, и в этом она боялась признаться себе самой. Это и являлось причиной номер два – тайной и безмотивной. Строго говоря, мотив присутствовал, но не поднимался выше уровня женской интуиции: так… плавал в подсознании, вызывая очередной прилив внутреннего сопротивления, всегда недостаточно решительного и потому безрезультатного.

Все эти годы после случайной встречи со стариком Лурье Нина так и не смогла найти себе места, успокоиться. По горделивому выражению лица председателя комиссии по Милочкиному удочерению она догадалась, что ребенок ее, Ванечка, не только находится в норме по здоровью, но и доставляет окружающим радость своей жизнью – тем фактом, что она, жизнь эта, есть у него, а он, ее мальчик, есть у них, у чужих, по случайности, людей. И когда она нередко об этом вспоминала, о встрече у каменного Льва Толстого, сердце ее каждый раз притормаживало и примолкало, переходя на почти не ощутимый неровный перестук, который так же неслышно перебирался выше, к ямочке на ключице, бился внутри нее пару-тройку раз, заполняя впадинку, и поднимался еще выше, к голове, к нижней части лба, которая сразу над глазами…

… И тогда ее неудержимо тянуло на улицу, туда, на соседнюю Пироговку, где она надеялась снова встретить коляску семейства Лурье с маленьким в ней еще одним Ванюхиным, а потом, быть может, так случится, что и не коляску больше, а самого его, ее мальчика, на ножках, за ручку, бормочущего милую детскую чепуху чужому дедушке или чужой маме, а вовсе не родной, не Нине…

… И она брала за ручку своего законного малыша, Максика, и вела его на прогулку, туда же, в ту же сторону, и норовила всякий раз миновать третий подъезд знакомого дома и бросить быстрый взгляд наверх, на шестой этаж, не зная точно, на какую сторону выходят окна Лурье, «ее» окна, и надеялась на случайную встречу с ним, а лучше – на «случайно неслучайную», чтобы что-то повернуть, чтобы само, может, как то повернулось и осталось с ней, по-другому уже, по-новому: без мучительных и скрытных попыток соединиться с прошлым, к которому она поклялась никогда не приближаться, произнеся окончательное «да» и получив то же самое в ответ…

Виновных в приключившейся с ней беде не было, она знала об этом, не могла не знать. Но все же ближним к разраставшемуся с годами горю оказывался муж ее, Шурка Ванюхин, – самым все же крайним, если вспомнить жесткую его в тот день позицию, хотя и справедливую, наверное, и прежде всего, по отношению к ней самой.

За то время, что Нина провела в поиске этих встреч, ей удалось пару раз засечь знакомую коляску, оба раза с дедом. Затем была коляска другая – складная, прогулочная: первый раз – с Ириной, а в последний раз они гуляли оба, с мужем Марком.

Это было к концу второго года жизни ее детей. Она еще удивилась тогда – почему в коляске. По всем расчетам выходило, что Иван Ванюхин, ее Ванечка, который их, Лурье, давно должен ходить самостоятельно: ножками, ножками, как брат Максик, и давно уже. Но все равно, главным это для нее не становилось, это соображение каким-то образом отбрасывалось само, за ненадобностью. Про болезнь сына, про страшное это требуквие ДЦП, она постепенно стала забывать, вернее, перестала думать. Для нее болезнь второго из рожденных близнецов стала чем-то из далекого, нечестного прошлого, частью чьей-то ошибки или злой воли. А на деле она впоследствии думала, мысленно приучив себя к тому, что сын Иван жив и здоров, и успев привыкнуть к этой мысли, что судьба дала ей испытание не самое-то и тяжелое, так себе испытание, да и не испытание вообще – рядовая проверка на материнскую устойчивость в не самых сложных жизненных обстоятельствах.

За последующую пятилетку жизни на «Спортивной», вплоть до Ванюхиного «Мамонта» встречи с Лурье были абсолютно непредсказуемы. Года полтора ей постоянно не везло: вообще не удавалось натолкнуться на кого-либо из семьи, хотя она знала точно, чувствовала уже, как опытный охотник, – чутье подсказывало ей из материнского нутра: здесь они, все здесь, то есть имелось в виду – он здесь все еще, на шестом этаже знакомого дома, изученного ею вдоль и поперек. Один раз за этот период кольнуло снова выше глаз: может, и правда, со здоровьем неладно у сынка? С параличом церебральным тем самым… Но как кольнуло, так и отпустило, не поддалась на провокацию, устояла и на этот раз в вере своей и материнской убежденности.

Нина Ванюхина ошибалась. Далеко не все в состоянии здоровья Вани Лурье обнадеживало к тому, что он выберется из страшной болезни.

Не то чтобы вообще – об этом речь не шла никогда, это было невозможно, исходя из самых благоприятных факторов развития ребенка, – а хотя бы с последствиями, позволяющими передвигаться хоть и плохо, но самостоятельно. Так же, кстати, как и функционировать прочим важным составляющим опорно-двигательного аппарата. Перелом в чувствительности и подвижности левой стороны тела, на который Лурье рассчитывали, исходя из прикидок специалистов, годам к двум-двум с половиной, не оправдался, несмотря на самоотверженное вовлечение в процесс всех возможных сил и средств. Более того, наступило неожиданное ухудшение, парализовавшее область таза, и тоже слева. Ухудшение это как раз и совпало по времени с моментом, отсчитывая от которого Нина перестала в течение тех полутора лет даже изредка встречать кого-либо из Лурье, выгуливающих ее ребенка.

И снова начались массажи, усиленные теперь и еще более дорогие. Да они, в общем, и не прекращались никогда – просто на какое-то время Марик и Ирина сбавили обороты, надеясь на тот самый перелом. Готовились с нетерпением – думали, заслужили. Не вышло, как думали, не получилось.

К этому периоду кое-что стал просекать и дед, поскольку все по его разумению сроки, потребные для пеленок, отлежек и несознательной части жизни, прошли, но внук явно не выражал желания сопровождать их с Торри Вторым на прогулки в том виде, как этого хотелось бы Самуилу Ароновичу: с притопом, прихлопом, милым скандальчиком «хочу-не хочу», «буду-не буду» или же требовательной настырностью по любому наобум взятому поводу. Поэтому и оказался невостребованным совок для снега и песка, приобретенный дедушкой в универмаге на соседней Плющихе.

Поначалу дед озадачился, не предполагая ранее, что такое повышенное внимание невестки и сына к уходу за мальчиком связано напрямую с серьезным его нездоровьем. Думал, так в еврейской семье и положено заботиться, а как еще-то? Но когда явственно осознал, что Ванюшенька не ходит по-настоящему – это в два с половиной года-то – и молчалив не по возрасту тоже, и не игрив, как других дедушек внуки, это навело его на мысль, что не все он про внука знает, далеко не все. Окончательно ситуация прояснилась для него, когда у внука начался сильнейший рецидив, который продлился лет до четырех с небольшим.

В тот день, когда он это понял, Самуил Аронович Лурье совершил очередной жизненный подвиг, соизмеримый по потерям лишь с безрассудным броском под танк со связкой гранат в руке в октябре сорок третьего. Танку повезло тогда – гранаты не взорвались, а капитану Лурье – нет: в последний момент ему удалось перекатиться резким движением вбок и, успев проскользнуть меж гусениц, вжаться всем телом в подмерзающий уже грунт. Не повезло – потому что гибели немецкому «тигру» капитан желал отчаянно и жизнь собственную в тот момент ценил меньше, чем возможность уничтожить боевую машину фашистского врага. И это было такой же правдой, как и то, что с этого дня здоровье внука стало для него важнее суеты исполкомовских будней. На следующий день он написал заявление и разом снял с себя председательство там, где начальствовал, а в тех комиссиях, где был просто членом, – вышел из состава.

– Хватит, – с неожиданной резкостью заявил Самуил Аронович районному руководству, несказанно удивив всех, – семьдесят второй годок как-никак, пусть другие теперь потрудятся, какие помоложе.

Внезапное прозрение дедово, как выяснилось, не улучшило, а, наоборот, осложнило положение дел в семье. Отойдя от обязанностей по работе, обретя долгожданную степень свободы, старый Самуил не сумел, однако, найти себе места в доме. Выяснилось, что помощь в уходе за больным ребенком требует еще и разных умений и навыков, и все они – другого, непривычного ему свойства. Таким образом, довольно быстро стало также ясно, что посвятить себя выздоровлению наследника фамилии – дело не только не простое, но и нервное, и физически затратное. А слоняться по пироговской квартире без цели и выискивать себе занятие по душе оказалось не для Самуила Ароновича. Тем более что теперь он в течение всего дня имел возможность наблюдать за такой не по-детски обставленной жизнью своего неполноценного внука Ивана. И это начинало угнетать его не меньше порой, чем факт отсутствия внуков вообще. Но об этом он, наученный опытом, приобретенным в семье, предпочитал теперь молчать, загоняя всплески недовольства и разочарования глубоко внутрь себя и методично там их заглушая.

Нельзя сказать, что Ирина отнеслась к решению свекра включиться в семейные дела с энтузиазмом. Нагрузка ее в этом случае возрастала, а не снижалась. Но выразить свое истинное отношение к событию она не решилась даже Марику. Это было то, чего делать было нельзя. Нельзя вообще, и в их семье в частности. Единственно, кто был искренне рад постоянному дедушкиному присутствию в доме, так это Торри Второй. В это время он находился в самом расцвете своих собачьих сил, имея за спиной три с половиной года безоблачных удовольствий в семье Лурье. Казалось, что лапы Торькины росли непосредственно из головы, без связующего звена в виде шеи. Сама голова была огромной и без всякого дополнительного перехода перетекала в могучую грудь. Этой своей грудью Торька упирался в край Ванечкиной кроватки, когда забрасывал на нее кривые лапы, желая проконтролировать процесс излечения частично парализованного ребенка.

Тогда Торри был весел и беззаботен, получая любовь в семье ото всех вокруг. Но слушался Торька лишь Самуила Ароновича – подчинение в одностороннем порядке признавалось им только в отношениях с дедом. Никаких премудрых собачьих болезней, типа экземы или чего еще, в виде наследства по линии отца, слава богу, не просматривалось, поэтому своим живым характером и неутомимым бульдожьим задором ему удавалось, ничего про это не ведая, оттягивать порой хозяина от овладевающего им уныния. Дед пристегивал любимца на строгий ошейник, и они шли к Льву Николаевичу Толстому, на сквер, проветриться и пометить заодно писательский обелиск.

Усилия Иринины и мужа не прошли даром. На пятом году жизни, в конце марта восемьдесят пятого, Ваня снова пошел на поправку. Утром Торька, ворвавшийся в детскую после прогулки с дедом, возбужденный еще, не остывший от запахов весны, бросился к кроватке, на которой спал мальчик, и сунулся слюнявым ртом к нему в лицо. Ваня проснулся от мокрого и холодного, резко распахнул глаза, и его пронзило током. Он дернулся навстречу Торьке и протянул ему руку, чтобы погладить. И погладил пса. И снова погладил, но теперь уже это успела заметить Ирина. Она беззвучно опустилась на пол в проеме детской комнаты и заплакала: тихо так, но очень больно изнутри. А потом поняла, что плакала без слез – внутренним плачем. И в плаче этом были все годы ее усталости и безнадежных ожиданий чуда, боли и переживаний, отчаянья и надежды. Проблемный дедушка, кстати, тоже там присутствовал немалой составляющей, в слезах этих. А присела на пол она, потому что сын ее, Ванечка, протянул к бульдогу левую руку, не резким движением пока, но протянул-таки: ту самую, которая тоньше и суше, ту самую – неподвижную, ту самую, что висела полуживой плетью. Протянул и погладил. А потом спустил с кровати ножки и похромал писать. Сам похромал, без чьей-либо помощи, как будто хромал так на левую ножку каждое утро, каждый день на протяжении всех мучительных лет самоотверженной борьбы родственников за его выживание…

Дальше все пошло веселей. Левая ножка была несколько тоньше правой, но чтобы это обнаружить, надо было вглядываться намеренно, да еще с пристрастием. Зато подвижности у ребенка добавилось существенно, и это компенсировало в какой-то степени заметность хромоты, особенно при энергичных движениях остальной части тела, не охваченной болезнью. Рука стала подчиняться сигналам Ванькиного правого полушария: через раз поначалу, в случаях, когда уже не было внезапных причин, как тогда, при собаке, будто от удара током, – а просто по обычным законам человеческого устройства. Затем – чаще, почти всегда, с редкими исключениями, связанными в основном с перевозбуждением или усталостью. Еще позже, через год или около того, – практически без отказов, хотя все равно быстрым движение руки так и не становилось: присутствовали вялость и заторможенность. Мышечную массу левая рука тоже не набирала почему-то: действовать действовала, но выравнивания с правой по толщине и подвижности до конца не происходило.

Каждый год, как бы ни получалось в семье по деньгам, Ирина с Мариком вывозили сына на юг, в Крым. Обязательно туда, в Судак, как правило, и надолго, неизменно втроем. Каждый раз, возвращаясь обратно, они с удовлетворением замечали, как благотворно сказывается отдых у моря на здоровье мальчика. Как набирается он сил и как все успешней организм его продолжает сопротивляться болезни, будучи не в силах пока еще окончательно вытащить Ванюшу Лурье из остатков паралича.

Так продолжалось вплоть до лета восемьдесят седьмого, когда они впервые не поехали в Судак…

До тех же пор, до первого класса спецшколы, Максим Ванюхин проводил каждое лето на даче, у бабушки Поли, в Мамонтовке. Нина несколько раз собиралась вывезти сына на юга, к Черному морю, но мать так просила не делать этого, говорила: к ней лучше, под присмотр, на молоко настоящее, цельное, тоже на воздух, пусть не морской, зато сосны есть – тоже целебный, исключительно воздушный настой, не хуже черноморского; а накормят там неизвестно чем, все общепитовское будет, казенное, не свое.

И Нина слушалась, отдавала сына к ней на все лето, и сама жила то здесь, то там, в городе, с Шуркой.

Милочке тоже было от этого лучше. Она хотя и была старше племянника на два года, но разницы этой не чувствовалось, то есть сама значения этому никакого не придавала, и в играх детских преимущества возрастные не сказывались. Ну а любила Милочка Максика, как родного брата, временно отделенного от нее для жизни в городе с ее второй мамой, которая и сестра еще.

Вы читаете Дети Ванюхина
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату