ПИСЬМА О ПРОВИНЦИИ

ПИСЬМО ПЕРВОЕ

С некоторого времени жизнь в провинции изменяется. Мало-помалу в эту жизнь входят новые элементы, которые захватывают более значительную массу деятелей. Образуются зачатки жизни умственной, и хотя еще далеко до самостоятельности, но, по крайней мере, нет того повального бездельничества, которое, в буквальном смысле слова, сокрушало провинциальное общество лет двенадцать — тринадцать тому назад.

Даже центры деятельности сдвинулись с прежних гнезд, а вместе с тем изменились и роли самих деятелей. Деятельность органическая видимо отдаляется от старых центров и скромно приурочивается к новым. Советники разных палат и управлений, конечно, еще существуют, но прежде они ходили окруженные светозарным облаком, теперь же путешествуют по административным пажитям большею частью инкогнито и в значительно сокращенном виде.

Как и водится, такое перемещение деятельных центров производит немалый переполох и в самых деятелях. В одних оно возбуждает зависть и худо скрываемую досаду, в других — чувство робкой недоверчивости, смешанное с некоторым удивлением. На одной стороне сцены стоят люди, которые издревле привыкли понимать себя прирожденными историографами России и зиждителями ее судеб, на другой стороне — люди новые, которых девизом еще так недавно была знаменитая поговорка: «Изба моя с краю, ничего не знаю». Середку (хор) занимают так называемые фофаны, то есть вымирающие остатки эпохи богатырей. Понятно, с каким чувством смотрят исконные историографы на пришельцев, которые отныне обязываются разделять их труды по части сочинения русской истории.

С призывом новых сочинителей на поприще русской истории старые историографы чувствуют себя неловко. Во-первых, им стыдно, что история, которую они до сих пор сочиняли, имеет несомненное сходство с яичницей; во-вторых, они боятся, что пришельцы, пожалуй, догадаются, что это не история, а яичница, и вследствие того не выдадут им квитанции; в- третьих, им сдается, что пришельцы наступают им на ноги, и хотя говорят: «pardon», но с заметною в голосе иронией; в-четвертых, они чувствуют, что им нечего делать, что праздного времени остается пропасть, а девать его решительно некуда. Поэтому истинный историограф с раннего утра мучится подозрениями и беспокоится мыслью, как бы ему на кого-нибудь так наехать, чтоб от наезда этого гром прокатился от одного конца вселенной до другого, и чтобы разумели языцы, что зубосокрушающая сила отнюдь еще не упразднилась.

Сдается, однако, что опасения старых историографов чересчур преувеличены и происходят оттого, что последние, погрузившись исключительно в сочинение русской истории, недостаточно обогатили свой ум знакомством с политической экономией. Если б этот пробел в их воспитании был пополнен, они поняли бы, что первое условие успешности всякого труда есть его разделение и что появление на сцену новых сочинителей по части русской истории представляет собой не чтов иное, как ближайшее последствие этого условия. Чтобы изготовить надлежащую яичницу, необходимо, во-первых, затопить печь, во-вторых, вычистить сковороду, в-третьих, выбрать и выпустить яйца и т. д. Каждая из этих операций требует особого специалиста, ибо, ежели выпускать яйца примется истопник, то он легко может помять желтки. Следовательно, стряпать яичницу силами совокупными не токмо не предосудительно, но даже приятно. Работа на людях идет спорее и веселее; истопник подстрекает судомойку, судомойка поощряет повара; поют песни, перебрасываются невинными шутками, а яичница между тем поспевает да поспевает. Не ясно ли, что такого рода зрелище ничего, кроме отрад, возбуждать не должно?

И действительно, наплыв пришельцев отнюдь не означает ни злоумышления, ни посягательства, а есть просто последствие признания принципа разделения труда. Внешние формы труда бесспорно видоизменились, но сущность его осталась столь же обильною разного рода случайностями, как и в то время, когда еще не было истории, а был мрак времен. Конечно, тут, кроме сущности труда, может возникнуть еще вопрос о том, кому-то придется съесть устроенную общими силами яичницу, но, по мнению людей благомыслящих, такого рода вопрос, по малой мере, преждевременен. Подобное забеганье вперед может самого кипучего деятеля заставить опустить руки, может тлетворно подействовать на успех дела самого несомненного. Политическая мудрость всех веков и народов убеждает, что цели ближайшие и непосредственные суть, в то же время, и наиболее желанные, а как в настоящем случае ближайшую цель составляет производство яичницы, а не потребление ее, то примемся за это дело вкупе и не будем раздражать нашу мысль опасениями будущего. Ибо съест яичницу, наверное, тот, кому съесть ее надлежит.

Мысль об отдавливанье ног, об ироническом выраженье ртов и носов есть именно порождение подобных неполезных забеганий вперед. Всякий согласится, что не изобретено еще тех чувствительных весов, с помощью которых можно было бы взвесить вещь столь неуловимую, как выражение лица. Можно даже утверждать, что самое представление о том или другом выражении лица есть представление почти субъективное. Вы раздражены, ваша мысль напугана неизвестностью будущего, и вот вам кажется, что все носы иронизируют, что все ноги направлены к тому, чтоб злоумышлять против ваших мозолей. Но успокойтесь на минуту, оторвите вашу мысль от сомнительного будущего, и вы убедитесь, что глаза ваши лжесвидетельствовали, что уши были с ними заодно в заговоре, чтоб отравить ваше душевное спокойствие. Бесчисленные свидетельства людей опытных и компетентных удостоверят вас, что в провинциях наших могут быть выражения лиц почтительные, беспечно-преданные, исполнительные, на все готовые, но выражений иронических нет и никогда не бывало. Этого мало: в провинции даже положение человеческого тела невольным образом принимает характер устремительный, но никак не упирающийся или угрожающий — ужели этих свидетельств недостаточно?

Несколько более основательными кажутся опасения насчет сокращения способов умерщвлять избыток праздного времени. Опасения эти возникли еще в то время, когда возбужден был вопрос о сокращении переписки. Уже тогда многим казалось, что власть значительно потрясется, ежели, вместо «имею честь покорнейше просить», будут писать просто: «прошу», а вместо: «о последующем прошу не оставить уведомлением» — «прошу уведомить». Ожидали, что экономия труда произведет праздность, праздность породит неуважение, неуважение — бунт. Впоследствии к этим ожиданиям присоединились соображения еще более веские. Припомнили, что время каждого деятеля распределяется с такою точностью, что всякое нарушение однажды заведенного порядка не может не произвести в организме законного беспокойства. Если приобретена привычка в известный час дня строчить, в другой распекать и т. д., то нельзя себе представить, какая истома овладевает человеком при наступлении урочного часа. Вот-вот, кажется, так бы и исстрочил насквозь всю природу, и вдруг — о, ужас! — в ту самую минуту, когда все фибры ваши натянуты, когда длани ваши уже простерты, вам докладывают, что все уже выстрочено и перестрочено… Чтов тут делать? чтов предпринять?

Нельзя не согласиться, что эти опасения и вопросы далеко не безосновательны. Время — это издревле страшнейший наш враг. Мы неустанно боремся с ним, мы употребляем и коварство и хитрость, чтобы восторжествовать над этим призраком, всегда стоящим перед нами, и постоянно изнемогаем в неравной борьбе. У нас положительно нет ресурсов, и если мы всегда довольно охотно беремся за всякую профессию, то единственно потому, что с профессией этой в уме нашем соединяется понятие совсем не о деле, а о властном положении в обществе, о безответственности и произволе. Все условия нашего прошлого были так направлены, чтобы сделать из нас самолюбивых тунеядцев и развить в нас одну страсть — страсть к существованию на чужой счет. Понятно, какого рода идеалы при подобных условиях жизни могли обольщать наши умы и какое озлобленное негодование должно закипать в наших сердцах, когда обстоятельства напоминают, что время даровых утех миновалось и что ежели мы желаем продолжать жить, то обязываемся устроить нашу деятельность на иных основаниях.

Как бы то ни было, в провинциальной жизни чувствуется разлад, но разлад, так сказать, односторонний. Собственно, нападает и раздорствует только одна сторона — историографы; другая сторона даже не обороняется, а только молится богу, чтобы об ней на время забыли. Это время ей нужно, чтобы доказать, что она невинна.

Известно, что Россия с древнейших времен периодически подвергается действию различного рода пионеров, которые обработывают ее всесторонне и с старательностью, заслуживающею величайшей похвалы. Но небезызвестно также, что пионеры всех стран и времен встречали и встречают прием неприветливый. Во-первых, не всякому лестно, что его вот-вот сейчас начнут обработывать; во-вторых, пионеры почти всегда являются на сцену снабженные прекраснейшими окладами, на которые очень многие заглядываются. Уж на чтов благонамеренными пионерами явили себя акцизные чиновники, а какого переполоха наделало их появление! «Нигилисты!» — кричали одни; «коммунисты!» — кричали другие, и нужно было целую массу нечеловеческих усилий, чтоб доказать вселенной, что это совсем не нигилисты, а такие же историографы и столпы, как и все прочие. Точно такой же факт совершился на наших глазах с пионерами контрольными: их до тех пор упрекали в тайных наклонностях к конституционализму, пока они добрым своим поведением победоносно не доказали, что за ними не только к конституционализму, но и к счетоводству наклонностей никаких не водится.

Но пионеры следуют за пионерами с быстротою изумительною, и быстрота эта так вредно действует на ясность понятий, что решительно не знаешь, кого в данную минуту называть пионером, а кого столпом. Те люди, которые еще вчера в глазах всех казались завзятыми пионерами, сегодня именуют уже себя столпами и ниоткуда не встречают на это возражения. В настоящую минуту, сколько можно понять, пионеры самые свежие — это земство и новый суд.

Велико было озлобление против акцизников и контрольных, но невозможно рещив, какие оно приняло размеры и до какой дошло ядовитости относительно людей суда и земства. В виду этих новых пришельцев, историографы становятся в каре и показывают решимость бодаться; они забывают взаимные междуисториографские раздоры и подают друг другу руку примирения; околоточные торжественно лобызают акцизников и очищают единство кассы от обвинений в либерализме и конституционализме. И все для того только, чтобы противопоставить новому врагу армию сильную, способную поразить его на всех пунктах.

Способы действия историографов известны достаточно; это — отчасти лганье, отчасти клевета. Лгут историографы простодушные, клевещут — злоумышленные; первые были бы подчас даже забавны, если бы, в большинстве случаев, не служили вредным орудием в руках последних.

Можно себе представить, какую богатую пищу представили для этих скудных умов новые судебные и земские учреждения!

Прежде всего их поражает перемена внешних форм обращения. Завелось какое-то «вы», какое-то неслыханное сажание на стул — все это признаки революции. Не то что прежние орлы — налетят, бывало: «А ну, растакие-то дети! распоясывайтесь!» Потом поражает преданность делу (несколько, впрочем, кропотливая), не позволяющая мешать его с бездельем, — опять признак революции, ибо издревле замечено, что человек необщежительный, человек, не принимающий участия в провинциальных folles journées, [1] непременно должен быть человеком неблагонамеренным и злоумышляющим. В-третьих, поражает скромность образа жизни — новый признак революции, ибо опыт доказывает, что в обществах благоустроенных и богобоязненных сановники должны быть представительные и прикармливать около себя толпу губернских дармоедов. В-четвертых, поражает известная доля начитанности и образованности; в-пятых…

Но нужно ли высчитывать все так называемые признаки революции, которые заставляют бледнеть и трепетать архистратигов нашего болотного воинства? В сущности, они столько же понимают значение слова «революция», как и та простодушная дама, которая уверяла, что революцию развозят по деревням разносчики; но историографы злоумышленные цепко хватаются за хлесткое словечко и действуют неукоснительно, чтобы популяризировать его обращение между историографами простодушными. И начинается тут то неслыханное лганье, которое могут выносить только крепкие обывательские натуры.

У какого-нибудь болотного чибиса пропали старые портянки, а он уже повествует, что в этих портянках спрятана была тысяча рублей и женины приданные ложки.

— И представьте себе, хоть бы вор не сознался! — ораторствует чибис в порыве сочинительства, — сознался, сударь, и пойман и уличен! да нигилисты-то, голубчики-то наши… Как же, мол, это так — ведь вор-то, чай, свой брат… ну, и отпустили! ступай, мол, голубчик, воровать на все четыре стороны!

— Слышали? слышали? — стоном стонет, проснувшись, болото.

— Нет, вы мне вот чтов скажите: с которых это пор завелось у нас равенство? — вопиет другой чибис, — прихожу я давеча к «нашему», только вижу, и Фенька моя тут! — Ну-с, спрашиваю, чтов угодно вашему высокородию? — А вот, говорит, сейчас будет разбираться ваше дело с крестьянской девицей Федосьей Павловной (это с Фенькой-то!). — Слушаю-с,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату