душа Гитлера после пережитого поражения: гнев, ненависть, желание исправить наконец эту злосчастную политику, пересмотреть правила игры и страх перед непредсказуемостью дальнейшей жизни, — тогда все это было более чем естественно. Лишь теперь я, пожалуй, могу утверждать, что одиннадцатилетний мальчик в тот момент понял и осмыслил все много лучше, чем двадцатидевятилетний ефрейтор.
Во всяком случае, с того самого дня я стал подозревать, что мой гороскоп не сойдется с гороскопом гитлеровского рейха ни по каким показателям.
6
Но до гитлеровского рейха пока было далеко: на дворе все еще была революция 1918 года и Германская республика.
Революция оказала на меня и моих школьных товарищей воздействие прямо противоположное по сравнению с войной: если война, никак не затронув нашу скучную повседневную жизнь, открывала необычайный простор для фантазии, то революция, многое изменив именно в повседневной жизни — и эти перемены были, кстати, не так уж плохи, я о них потом расскажу, — ни для какой фантазии просто не оставляла места. Революция, в отличие от войны, не могла предложить ясной и простой схемы бытия, в которую легко вписывались бы все события. То и дело происходили какие-то кризисы, забастовки, перестрелки, путчи, демонстрации, неизвестно кому и зачем нужные. Нельзя было понять, кому чего надо. Так что поддерживать при всем желании было некого. Люди просто не воспринимали друг друга.
Как теперь известно, германская революция 1918 года не была тщательно обдуманной и спланированной операцией. Она была всего лишь побочным продуктом военного поражения. Народ, — именно народ! — руководить которым было некому почти все это время, убедился в полной бездарности своих военных и политических вождей и изгнал их. Ибо все они, начиная с кайзера, при первой же угрозе предпочитали исчезнуть тихо и незаметно; точно так же тихо и незаметно, как потом, в 1932–1933 годах, исчезали вожди республики. Германские политики, причем все, от правого до левого фланга, так и не освоили искусство проигрывать.
Власть буквально валялась на улице. Среди тех, кто ее подбирал, настоящих революционеров было очень немного; да и те, если взглянуть в ретроспективе, не имели ясного представления, что и как собираются с нею делать (то, что практически всех их перестреляли самое позднее через полгода после революции, свидетельствует не столько даже об их невезучести, сколько именно о бездарности).
Большинство этих новых властителей были скромными приспособленцами, давно поседевшими и обустроившимися в уюте лояльной оппозиции, так что внезапно доставшаяся власть лишь пугала их, заставляя искать возможность сбыть ее с рук любым более или менее пристойным способом.
И, наконец, среди них было немало откровенных саботажников, хотевших “подоить”, а говоря проще — предать революцию. Жуткая фигура Носке — известнейший тому пример.
Так возникла новая игра, в которой, с одной стороны, участвовали революционеры, плохо организованные и по-дилетантски устраивавшие мелкие путчи, а с другой — опытные саботажники, сумевшие вызвать к жизни контрреволюцию в лице “добровольческих отрядов”, которые, взяв на себя функции правительственных войск, в считанные месяцы положили революции кровавый конец.
Но эта игра нас при всем нашем желании не вдохновляла. Мы были буржуазными мальчиками, которых к тому же внезапно лишили бурной военно-патриотической эйфории, длившейся четыре года, поэтому мы, естественно, были “против” любых красных революционеров — против Либкнехта, Розы Люксембург и “Союза Спартака”, о которых мы слышали лишь, что “они хотят у нас все отнять”, тем более что родители у многих были зажиточные, так что, возможно, красные их вообще убили бы и ввели у нас жуткие “русские” порядки. Нам, хочешь не хочешь, приходилось быть “за” Эберта и Носке и их “добровольцев”. Но воодушевить нас эти фигуры, увы, тоже не могли. Тот спектакль, который они разыгрывали, был очевидно низок. Запашок предательства, от них исходивший, был слишком гадок. Его ощущали даже мы, десятилетние. (Еще раз повторяю, что политическая реакция детей всегда значима, особенно в исторической ретроспективе; если что-то уже “известно каждому ребенку”, то это, как правило, и есть самая окончательная и неопровержимая характеристика данного исторического процесса.) Было что-то неладное в том, как демонстративно эти воинственные и жестокие “добровольцы” — от которых мы в общем-то многого ждали и были не против, чтобы они вернули нам Гинденбурга и кайзера, — “защищали правительство”. Какое же? Эберта и Носке — которые для всех давно были предателями собственного дела, да и внешне, кстати, смотрелись соответственно.
Кроме того, события придвинулись к нам так близко, что мы уже не могли уяснить себе общую картину и понять их, как понимали прежде, когда они разыгрывались в далекой Франции и ежедневно растолковывались нам в сообщениях с фронта. Стрельбу мы теперь сами слышали почти каждый день, однако у нас не было никакой возможности узнать, что она означает.
Могло вдруг выключиться электричество, могли перестать ходить трамваи, однако оставалось неясно, в честь кого мы должны теперь жечь керосин или передвигаться пешком — в честь “спартаковцев” или правительства? На улицах раздавали листовки и вывешивали плакаты с грозными заголовками: “Час возмездия близок!”, но приходилось сначала преодолевать бесконечные абзацы, полные брани и непонятно кому адресованных обвинений, прежде чем мы узнавали, кто же такие в данном случае эти “изменники”, “убийцы рабочих”, “бессовестные демагоги” и т. п.: Эберт с Шейдеманом или Либкнехт с Эйхгорном. Демонстрации устраивались каждый день. Демонстранты тогда имели привычку отвечать на каждый выкрикнутый кем-то лозунг громогласным “ура” или “долой”. Уже на небольшом расстоянии можно было разобрать лишь эти тысячеустые “ура” и “долой”, голосов же, выкрикивавших ключевую фразу, издали расслышать нельзя было, так что все опять оставались в неведении, о чем речь.
Так продолжалось, с небольшими перерывами, добрых полгода; потом все постепенно начало затихать, ибо смысла в этом давно уже не было никакого. Судьба революции решилась окончательно — в то время я этого, конечно, еще не знал, — когда двадцать четвертого декабря рабочие и матросы, одержав победу в уличных боях перед дворцом, разошлись по домам отмечать Рождество. После праздника они, правда, вновь вернулись на тропу войны, однако правительство успело стянуть туда все добровольческие отряды, находившиеся в пределах досягаемости. Две недели подряд в Берлине не было газет, а были лишь далекие и близкие выстрелы — да еще слухи. Потом газеты опять появились, правительство победило, а днем позже нам сообщили, что Карл Либкнехт и Роза Люксембург были застрелены при попытке к бегству. Насколько я знаю, это стало началом той практики “расстрела при попытке к бегству”, которая являлась обычной формой обращения с политическими противниками к востоку от Рейна. Но тогда она была еще настолько непривычной, что многие восприняли это сообщение буквально и поверили. Цивилизованные были времена!
Итак, судьба революции решилась, однако покоя так и не наступило; наоборот, самые тяжелые уличные бои начались в Берлине только в марте (в Мюнхене — в апреле), когда речь уже могла идти, так сказать, лишь о погребении трупа революции. В Берлине они начались, когда Носке со скупыми словами благодарности объявил об официальном роспуске самого первого отряда революции — “Народного военно-морского дивизиона”. А тот взял и не распустился, начал протестовать, к нему присоединились рабочие северо-восточных кварталов Берлина, и эти “обманутые демагогами массы”, не понимая, почему их собственное правительство натравливает на них теперь своих же врагов, целых восемь дней вели отчаянную, безнадежную и чрезвычайно ожесточенную борьбу. Исход этой борьбы был ясен с самого начала, и месть победителей была ужасна. Следует заметить, что тогда, в 1919 году, когда левая революция безуспешно пыталась обрести форму, позднейшая революция, нацистская, только без Гитлера, была уже практически подготовлена и достаточно сильна. Добровольческие отряды, которым Эберт и Носке были обязаны своим спасением, состояли из тех же самых лиц, и взгляды, привычки и способы ведения борьбы у них были совершенно те же, что у будущих штурмовых отрядов нацистов. Они уже изобрели “расстрел при попытке к бегству”, уже накопили немалый опыт пыточного искусства и уже позволяли себе широким жестом просто ставить к стенке своих политических противников, всех скопом и без лишних разговоров, если только те не были из числа знаменитостей, чем, в сущности, предварили события 30 июня 1934 года. Так что практика у них была, не хватало только теории. Ее-то и дал им потом Гитлер.
7
Вспоминая обо всем этом, я не могу не сказать, что и гитлерюгенд существовала тогда уже почти в готовом виде. У себя в классе, например, мы организовали спортклуб “Старая Пруссия”, девизом которого было: “Долой “Союз Спартака”, ура спорту и политике!” Политика заключалась в том, что, идя в школу или из школы, мы временами поколачивали одиночек, ратовавших за революцию. В остальном же нашим главным занятием был спорт: мы устраивали соревнования по бегу во дворе школы или в общественных местах, ощущая себя при этом величайшими борцами против “Спартака”, считая себя доблестными патриотами и ставя рекорды во славу фатерланда. В чем тут отличие от будущей гитлерюгенд? Разве что в деталях, привнесенных потом в угоду личным склонностям Гитлера, как, например, антисемитизм. У нас еврейские мальчики были такими же антиспартаковцами и патриотами, как все, а один стал даже чемпионом по бегу. Я могу поклясться, что с их стороны не было никаких попыток подорвать наше гражданское единство.
Во время мартовских боев 1919 года деятельность спортклуба “Старая Пруссия” оказалась вынужденно прерванной, потому что наши спортплощадки временно превратились в поля битвы. Эпицентр уличных боев пришелся как раз на наш район. В нашей школе разместилась штаб-квартира правительственных войск, а в соседней “народной школе” — разве это не символично? — опорный пункт “красных”, и война за обладание обоими зданиями велась каждый день. Наш директор, который предпочел остаться в своей служебной квартире, был застрелен, фасад школы, когда мы вновь увидели его, пестрел дырами от пуль и снарядов, а под моей партой еще в течение многих недель после возобновления занятий расплывалось ничем не смываемое кровавое пятно. У нас то и дело случались незапланированные каникулы, длившиеся неделями, и именно тогда мы, так сказать, получили боевое крещение: каждый божий миг, когда только было возможно, мы сбегали из дома и бежали туда, где шли бои, чтобы “увидеть хоть что-нибудь”.
Увидеть нам удавалось немного — даже уличные бои уже подчинялись тогда современной тактике “безлюдного поля боя”. Зато много можно было услышать. Пулеметные очереди, обычная полевая артиллерия, а тем более винтовочные выстрелы быстро стали для нас привычными, и лишь звук минометов или тяжелых орудий вызывал какое-то волнение.
Это тоже был спорт: попасть на перекрытые улицы, пробираясь дворами, чердаками и подвалами, чтобы внезапно выйти наружу за спинами солдат заграждения, далеко за щитами “Стой! Не ходи дальше, будут стрелять”. В нас не стреляли. Нам ни разу никто ничего плохого не сделал.
Эти заграждения и в самом деле мало помогали, так что обычная уличная жизнь часто смешивалась с боевыми действиями, причем самым гротескным образом. Я вспоминаю, как однажды в воскресенье, в одно из первых теплых воскресений года, толпы гуляющих и я вместе с ними шли по широкой аллее; все было очень мирно, даже выстрелов нигде не было слышно. Вдруг весь народ начал разбегаться вправо и влево, прячась по подъездам, и тут на улицу, гремя, выехали танки, где-то совсем близко раздались ужасные взрывы, застрекотали пулеметы, и через пять минут кругом был ад кромешный. Но вот танки проехали и уехали, пулеметный огонь смолк. Мы, мальчишки, первыми вылезли из подъездов и увидели странную картину: вся аллея будто вымерла, зато на тротуарах повсюду валялось битое стекло, где побольше, где поменьше: окна не выдержали близкой пальбы. Потом, поскольку больше ничего не происходило, на улицу начали выбираться гуляющие, и еще через несколько минут ее опять заполнили толпы народа, наслаждавшегося весенним солнцем, как будто ничего не случилось.
Все это выглядело до странности нереальным. Я, к примеру, так никогда и не узнал, кому и зачем понадобилась эта пальба. В газетах о ней ничего не писали. Зато писали, что в то же воскресенье, когда мы ходили гулять под весенним небом, в нескольких километрах от нас, в районе Лихтенберг, взбунтовалось несколько сотен (или даже тысяч — цифры приводились разные) арестованных рабочих, которых пришлось “усмирять” винтовочными залпами. Вот это нас напугало. Потому что было гораздо ближе и реальнее всего того, что в течение нескольких лет происходило в далекой от нас Франции.
Но поскольку за этим ничего не последовало и никто из нас не знал погибших лично, да и в газетах на следующий день говорилось уже о чем-то другом, эти страхи вскоре забылись. Жизнь шла своим чередом. Год продолжался, приближаясь к самой лучшей своей поре — лету. Занятия в школе пока что опять продолжались, и спортклуб “Старая Пруссия” тоже возобновил свою благородную патриотическую деятельность.