глаз.
— Ну да, — кивнул Стыров. — Мы на этих, как ты говоришь, сетевиков плюем с высокой колокольни. А они, нахваставшись в Интернете, выходят на улицы. Хорошо, если синагогу крушат, а если в Смольный прорвутся?
— Да кто их туда пустит? — вздохнул Петренко. — А хорошо было бы… а еще лучше — сразу в Госдуму или в Кремль!
— Размечтался! — осадил его начальник. — Иди работай. Нужна помощь москвичей — организуем. Но чтобы этого говна, — он брезгливо указал на разбросанные по столу листки, — я больше не видал!
Интернет был постоянной больной мозолью полковника, как, впрочем, и многих, вернее, подавляющего большинства его коллег. С одной стороны, конечно, он открывал потрясающие возможности, но с другой… Насколько было бы проще и спокойнее работать, если б не существовало этой Всемирной паутины!
Как там у коллеги Скалозуба? «Уж коли зло пресечь, собрать все книги бы да сжечь!» Эх, брат полковник, вздохнул Стыров, что бы ты интересно сказал по поводу Интернета?
Кстати, насчет Смольного и Госдумы мысль Петренко очень здрава. Очень. Кто знает, не придется ли воспользоваться?
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
В верхнюю часть окна, прозрачную, в отличие от всей остальной, матовой, видны корявая голая ветка какого-то дерева и кусок неба. Ветка — черная. Небо — серое. Сколько Ваня в окно ни смотрит, картинка не меняется. Будто на грязном, мятом клочке бумаги кто-то пробовал расписать засохшую пасту шариковой ручки, чиркал-чиркал, наконец добился, чтоб проявился цвет, и на радости размахнулся через весь лист вот этим рваным зигзагом.
Ваня ни о чем не думает. В голове такая же серая муть, как за далеким стеклом. Лишь иногда жестким болезненным росчерком эту муть вспарывает мысль о руке. И исчезает. Поэтому Ваня никак не может осмыслить: как это — у него нет руки? Он скашивает глаза на простыню, толсто перебинтованную культю под ней, тормозит взглядом на локте: вот он, топырится, как всегда, только почему-то ниже ничего нет. Это и называется — нет руки? Но он же ее чувствует! Шевелит пальцами. Сжимает их в кулак. Это больно, очень больно, но Ваня проделывает знакомые движения еще и еще, чтобы удостовериться: все в порядке, а слова врача о том, что ему ампутировали руку, шутка. Или бред. Или такая страшилка. Так пугают детей, когда стараются отучить их от каких-нибудь плохих привычек.
Правда, простыня там, где Ваня двигает рукой, отчего-то остается гладкой и неподвижной. Он стал плохо видеть? Надо бы с этим разобраться…
Хорошо бы еще выяснить, от чего его пытаются отвадить таким странным образом, как маленького, но на это Ваниного разумения уже не хватает. Серая муть в голове густеет, превращаясь в вязкий кисель, кисель становится клеем, который наглухо схватывается внутри головы, вмертвую сковывая и без того вялые мысли.
Врач — грузин. Или армянин? Или азер? Ваня так и не научился разбираться в их отличиях. Вот Костыль, тот определяет национальность на раз. И Костыль никогда бы не позволил, чтоб его лечил какой-то черножопый. А Ваню никто не спросил. И теперь этот чурка запросто заходит к нему в палату, проверяет пульс, заглядывает в глаза, светя в самые мозги каким-то специальным зеркальцем. И разговаривает с ним каким-то особенным тоном, как с малахольным или слабоумным. Издевается. Тварь нерусская.
Впрочем, ни на злость, ни на ненависть у Вани сейчас сил не хватает. Ругательные слова возникают в голове по привычке. Будто он снова среди своих, а там иначе говорить нельзя. По большому счету ему все равно, кто его лечит. Лишь бы поскорее отпустили. Как только он сможет встать, тут же уйдет домой. К Катьке и Бимке.
— Ну что, Иван… — Снова тот самый.
Черные глаза, черные густые брови, синеватая от проступающей щетины кожа, узкогубый рот, растянутый в противной улыбке.
«Понаехали! — привычно думает Ваня. — Нигде от них нет покоя! Даже в больнице, и тут — они! Русскому человеку плюнуть некуда — в чурку попадешь… Бить их надо! Бить и гнобить! Чтобы канали обратно в свой чуркистан!»
— Как мы себя чувствуем? — Врач прикладывает прохладную ладонь ко лбу. — Не падает жар, никак не падает. Да, рано мы тебя из реанимации в палату перевели, рано…
Ваня хочет дернуться, чтобы сбросить с лица ненавистную руку, но сил не хватает.
— Ничего. Ты парень молодой, сильный, выкарабкаешься! — Черный улыбается. — Только захотеть надо. Помоги нам, Иван, и себе тоже. Из-за руки так расстраиваешься? Согласен, неприятно. Но пойми, у нас выбора не было! Сепсис начался. Сейчас главное — локоть сохранить. А потом сообразим тебе протез. Знаешь, какие классные протезы в Германии делают? Никто и не догадается, что руки нет…
Черный еще что-то бормочет, поглаживая Ваню по здоровому плечу. Красивая молоденькая медсестра в зеленой шапочке подносит два шприца.
— Спи, набирайся сил. — Жало иголки хитро впивается в кожу. — Напугал ты нас всех! Кровь у тебя очень редкая, я думал, только мне так не повезло. Хорошо еще, что нашли, а то пришлось бы на прямое переливание идти! Представь, я бы операцию тебе делал и одновременно кровь давал! Вот бы был цирк! — Врач смеется. И так, смеясь, вкатывает еще один укол.
Ваня молчит. О чем ему говорить с этим чуркой? Ишь, как стелется! И глаза — добрые, ласковые. Научился притворяться, ничего не скажешь. Все они, сволочи, без мыла в жопу влезают, порода такая. И почему их в больницу допускают? Русских лечить доверяют? Заговор. Жидомасоны поганые. Что он сейчас сказал? Делал Ване операцию? Он? Значит, и руку отрезал он? Этот черножопый?
У Вани будто молния взрывается в голове, осветив то, что до этой минуты оставалось скрытым и неясным. Вот она, разгадка! Вот почему у него больше нет руки… Конечно! Ее отрезал этот, черный. Воспользовался Ваниной беспомощностью и…
— Тварь… — выплевывает Ваня комок ненависти в близкое встревоженное лицо. — Убью…
— Ну, спи, — поднимается доктор, будто и не услыхав Ваниных слов. Оборачивается к медсестре: — Глаз не спускать! Кровь на анализ возьмите и температуру мерьте каждый час. Не нравится мне его состояние. Как бы не пришлось ампутировать локоть…
Сквозь красное горячее марево Ваня вполне слышит эти слова и ясно понимает опасность, от них исходящую. Только вот постоять за себя не может. Этот чурка вколол ему что-то такое, что совсем лишает сил…
Мать осторожно, одним пальцем, гладит Ваню по плечу. Лицо у нее как-то странно заострилось, будто все морщинки обвели темным карандашом, усилив и углубив, а глаза, наоборот, стали какими-то выпуклыми, на розовых яблоках прорезалась набухшая сетка сосудов, и сами глаза из ярко-синих стали блеклыми и размытыми.
Мать изо всех сил старается улыбаться, будто такая уж большая радость видеть беспомощного сына с оттяпанной рукой. Ване это материно лицемерие неприятно, он прикрывает глаза и поворачивает голову набок. Чтоб не видеть.
— Сыночка, как ты?
— Нормально. — Голос куда-то пропал. Ваня пробовал сегодня подозвать медсестру, пить очень хотелось. А ничего не вышло. Будто горло кто-то пережал ровно посередке. Шею напрягаешь, а вместо звука — сип. Поэтому Ваня не говорит, просто шевелит губами, но мать все понимает.
— Болит что-нибудь? Ох, прости… — Валентина спохватывается, понимая, что сморозила глупость. — Катюшка тебе привет передавала, все со мной просилась.
— Чего не взяла? — еще одно шевеление губами. Вот кого бы Ваня хотел сейчас увидеть, так это сестричку. Потрепал бы ее сейчас за пухлую щечку. Взъерошил мягкие кудряшки. У него даже рука зачесалась от приятности ощущений. Та самая, несуществующая.
— Так не пускают же к тебе никого. В коридоре милиционер стоит, я у следователя едва разрешение выпросила. Следователь, он немолодой такой, хороший, понимающий. Ты ему расскажи всю правду, Вань, он поможет.
Валентина честно, как может, пытается отработать добытое с таким трудом разрешение на свидание с сыном. После обморока, в который она хлопнулась прямо в прокуратуре — позор-то какой! — Зорькин сказал, что допустит ее к подследственному, если она уговорит сына сделать чистосердечное признание.
«Конечно уговорю!» — уверила она. А сама счастливо подумала: лишь только Ванюша расскажет все честно-откровенно, как оно было на самом деле, то есть истинную правду, что он никого не убивал, то из больницы его отпустят прямо домой, а уж там они как-нибудь вместе справятся. В конце концов, рука — не голова. И без ног люди живут, и без рук, всякое случается. Не один же он на белом свете! А вместе любую беду одолеть можно.
— Сыночка, следователь говорит, что ты должен чистосердечно все рассказать. Ну, кто там был, кто дрался. Ты ведь просто мимо проходил, но все видел? Вот и надо разъяснить как да что. А то ведь ребята эти, которых сейчас в милицию забрали, все на тебя сваливают. Ты, когда бредил, наверное, наговорил чего, как мне тогда в подвале. Я же тогда тоже тебе поверила, чуть с ума не сошла. Вот и следователь тоже. И татуировка на руке. Когда ты ее сделал? Я и не видела. Следователь говорит, что две восьмерки — это «Хайль, Гитлер!». Вроде символ скинхедов. Значит, и ты — скинхед! Додуматься ж надо! Даже я сначала поверила… Уж потом дома сообразила, что это никакие ни восьмерки, а инициалы твои — Ваня Ватрушев, ВВ. Похоже на восьмерки. Но не восьмерки! Следователь ведь не знает, что твоя настоящая фамилия Ватрушев, а не Баязитов, вот и не понял…
Ваня молчит. Даже если б вдруг прорезался голос, что тут скажешь? Тем более матери. Последние сто лет о чем они с ней разговаривали? «Есть будешь?» Или: «Хлеба купил?» Ну, еще про Катьку спросить может. И раньше-то особо не общались, а после смерти отчима, когда мать снова на вторую работу пошла… Да и о чем базарить? Что квартплату опять повысили? Или яйца подорожали? Что она в жизни понимает? Кудахчет, как курица. То на Катьку ни с того ни с сего наорет, то разревется без повода. Истеричка.
Не зря когда-то Петр Зорькин считался лучшим следователем в городе. Несмотря на злость и раздражение, душившие его после памятной встречи с одноклассником, папочку, собранную им, он внимательно изучил, а после запросил множество всяких разных документов из архива прокуратуры и милиции.
Сам того не ожидая, он все время размышлял о словах приятеля. И чем больше думал, тем больше мрачнел.
В том, что скинхеды группируются Москве и Питере, ничего удивительного. Именно тут больше всего приезжих. А кто такие приезжие? В основном люди, недовольные жизнью на родине. Слюнтяи и слабаки никуда не поедут, так и останутся дома, ныть и жаловаться, а те, кто посильнее и понастырнее, выдвигаются в поисках лучшей жизни. Лучшая жизнь просто так не дается, потому — напор и агрессия.
Отлично помнилось время детства и юности, да и студенческие годы тоже. Тогда в Питере ни азербайджанцев, ни таджиков практически не было. Совершенно русский город. А потом задымился Кавказ, захаркала кровью Средняя Азия. Казалось, далеко, непонятно и поэтому — почти — неправда, а на деле получилось рукой подать. Его родственники — семья двоюродного брата — съехали из обустроенной квартиры на Серебристом бульваре только потому, что всю лестничную клетку скупили азербайджанцы. У них, в соседней пятиэтажке, весь четвертый подъезд — цыгане. Сначала приехала одна семья, потом перетащили родственников. Все по закону, не подкопаешься, а сколько раз ему соседи жаловались, что по двору не пройти, страшно…
Эти приезжие по одному и не селятся, все стараются кучно, по-родственному. С одной стороны — правильно, жить в чужом городе в одиночку не слишком радостно, вот они и создают мини-колонии. Но оттуда взялась эта взаимная ненависть? Не было ведь ее раньше! Зависть? Слабого к сильному? Удачливого к неудачникам? Тогда возникает вопрос: кто есть кто? Кто слабый? Тот, кто безропотно меняет квартиру, оказавшись среди «чурок», или сами «чурки», вынужденные в чужой стране локтями и зубами отвоевывать себе пространство? Как сказал умный Рогов, «налицо конфликт культур». Каких культур? Культура у них была одна на всех, общая, советская, многонациональная. Еще со школы Зорькин помнил, что на шестой части суши зародилась совершенно новая формация — единая историческая общность «советский народ».
Тот самый, который сейчас друг друга ненавидит и убивает…
Уголовные дела, запрошенные из архива, озадачили Зорькина еще больше. Вот, например, двойное нападение на азербайджанцев в Приморском районе. Двадцать подростков убили шестидесятилетнего торговца овощами. Били руками, ногами, железными прутьями. Добивали просто ножами. Весь процесс снимался на видео. Для отчета? Никто не вступился, никто