— Да так. Буква «аш», с которой оба этих слова начинаются, восьмая по счету в алфавите. Вот и выходит: 88 — это замаскированное «Хайль, Гитлер!».
— Да не было у него никакой татуировки!
— Не было? А это? — И Зорькин швыряет через стол цветное фото.
Валентина берет дрожащими пальцами тонкий глянцевый прямоугольник.
На оцинкованной поверхности стола — окровавленный обрубок руки, страшный, почерневший, в багровых пятнах и лиловых кровоподтеках. Посиневшие ногти, с черной окантовкой то ли грязи, то ли запекшейся крови, торчат бугристыми пуговицами… Жуткая мертвая конечность, которая никогда уже не будет служить своему владельцу… Выше запястья, ближе к отсутствующему локтю, четко видны две черные восьмерки.
Что это? Зачем ей показывают этот ужас?
— Не узнаете? — прищуривается следователь, наблюдая за гримасой отвращения и страха, перекосившей женское лицо. — А это, между прочим, вашего сыночка рука. Ну, та самая, которую отрезали.
Раздается странное бульканье, словно в начавшийся крик плеснули воды, затушив звук. Женщина боком заваливается на стол. Косыми крыльями испуганных птиц слетают на пол какие-то бумаги. Последним, отдельно от всех, будто сознавая степень своей исключительной важности, планирует страшное глянцевое фото.
Дорога от прокуратуры до метро уныла и мрачна. И лица людей такие же. Будто сумерки с неба осели на них серой пылью, загасив и блеск в глазах, и улыбки. Неприветливый стылый город. Огромный и чужой. Что она тут делает? Зачем? Не уехала бы тогда, сто лет назад, из родной деревни, ничего бы этого и не случилось. Вышла бы замуж за Сашку Тарасова, работала бы учительницей в школе, и детки были бы рядом. И никаких скинхедов, никаких убийств. Откуда в архангельской глубинке скинхеды? Там и слова-то такого никто не слыхал…
И так сильно, так остро и болезненно вдруг захотелось оказаться дома, в деревне, так мучительно ярко представилась несостоявшаяся счастливая жизнь, что Валентина заплакала…
В большой поморской деревне Карежма, что на берегу Северной Двины, Валя Ватрушева безоговорочно признавалась первой ученицей. А также первой красавицей. Светловолосая, синеглазая, статная, пышногрудая, она побеждала во всех районных олимпиадах по физике, химии и математике. Ее любили фотографировать для районной газеты и однажды поместили большой портрет, чуть ли не во всю первую страницу областной молодежки. Это случилось, когда ее конкурсная работа по химии заняла первое место на областной олимпиаде. Той весной Валю отправили в Ленинград представлять всю Архангельскую область на Всесоюзном слете юных химиков.
Увы, там Валюше успех не сопутствовал: сельская подготовка изрядно проигрывала элитным столичным спецшколам, — но юную северянку это совершенно не огорчило. Наоборот. Удачно вылетев с первого тура олимпиады, она получила в полное распоряжение целую неделю свободного времени, которую и провела на ленинградских улицах, с распахнутым от восторга глазами и открытым от удивления ртом. Даже ни в один музей не зашла — все оставила на потом, когда вдоволь налюбуется домами, мостами, памятниками. Несколько раз подходила к Эрмитажу, намереваясь встать в очередь за билетом, да так и забывала и про очередь, и про билет, завороженная панорамой Петропавловки и мощью Ростральных колонн на Стрелке Васильевского острова. Не смея отвести взгляд от чудесных видений, все время боясь, что эти сказочные картины окажутся миражом, спотыкалась о поребрики Дворцового моста, торопясь на другую сторону Невы. Гладила шершавый гранит парапета, спускалась по черно-синей брусчатке к серебряной воде, выписывала восьмерки вкруг Ростральных махин, с замиранием отгадывая, кто же по ночам зажигает огонь в остроносых лодках, прилепленных, как гнезда здоровенных птиц, к гладким красным стволам. Перелетала по мосту Строителей на Петроградскую сторону и долго-долго, целую вечность, брела по набережной, крутя головой до ломоты в шее, пока не утыкалась в разверстые зевы крепостных рвов.
Она и не знала, что наяву, а не по телевизору или в кино города могут быть такими красивыми. И не догадывалась, что в улицы, дома, мосты и площади можно влюбиться, как в человека, безудержно, безоглядно и — навсегда. А произошло именно это.
Нельзя сказать, что родную Карежму Валя не любила. Наоборот. Ясными синими зимами у нее перехватывало горло, когда на голубом снегу вдруг вспыхивали оранжевые радуги приветливого солнца, — и тогда хотелось кричать во весь голос от радости, вдруг заполнявшей легкие. По весне она отогревала в пушистых кроличьих варежках такие же пуховые почечки вербы и снова обмирала от предчувствия близкого тепла, шелкового разнотравья, стеклянных колокольчиков ландышей, спелый острый запах которых сводил сладкой ломотой скулы.
Во время ледохода Валюша часами могла стоять на солнечном речном откосе, усыпанном егозливыми веснушками мать-и-мачехи, наблюдая, как кружатся в величавом танце перламутровые льдины. Они медленно сходились от черной кромки берегов к центру, плавно поднимая отороченные радугами белоснежные кринолины, а когда вновь расходились к берегам, в освобожденном пространстве воды расцветали огромные синие незабудки.
Любила Валя и парные летние ночи, звонкие от комариного пения, таинственные от вздохов, шепота и легкого смеха. Ей нравились простецкие деревенские игры, которые в Карежме не менялись веками. Бабуся рассказывала, как волновалась в девичестве, ожидая, что сероглазый Алеха, Валюшин нынешний дед, выберет ее из длинной вереницы пар, сплетшихся в весенний луговой «ручеек». И точно так же, как бабуся, сама Валюша ждала прикосновения к своей горячей ладони шершавых пальцев Сашки Тарасова и, потупив голову, с пылающими щеками, шла за ним, пригибаясь под скрещеньем рук сверстников. Иногда Сашка промахивался и уводил Валюту дальше за «ручеек», прямо в ольховую поросль, где немедленно присасывался как ненасытная пиявка к сухим от стеснения девичьим губам. Сашка был на два года старше и всему научился раньше Валюши.
К восьмому классу невинный «ручеек» сменился давно ожидаемой вполне взрослой «бутылочкой», после которой к утру опухали покусанные губы и немилосердно чесались груди, разбухающие от цепких захватов сильных Сашкиных ладоней и его жадного лапанья. Дома Валюша долго ворочалась на постели, зарываясь под подушку от уже проснувшегося солнца, не понимая, отчего так сладко и требовательно ноет тело, сама сжимала руками собственную упругую грудь, повторяя Сашкины движения и заново переживая острое томление в потайном низу живота.
И все же, принимая и ощущая совершенно своей эту привычную деревенскую жизнь, Валюша только самой себе и могла признаться, что главным ее желанием, стремлением, мечтой, сильной и страстной, жарче, чем желание, чтобы в «бутылочке» игривое горлышко повернулось именно к ней, когда стекляшку раскручивал Сашка, было одно — уехать из Карежмы в большой город. К тому же осенью, когда Валя пошла в девятый, Сашку забрали в армию и отправили служить за тридевять земель, аж в ГДР, откуда никакой отпуск солдатам не полагался. Типа, заграница сама по себе — уже отпуск.
С отъездом Сашки привязанность Валюши к родной деревне изрядно ослабла. Уроки она делала быстро, с помощью родителям по хозяйству тоже справлялась споро, а дальше? По всем деревенским правилам она считалась неприкосновенной, потому что ждала солдата, и никто из парней к ней даже подходил. С посиделок уходила рано. В «бутылочку» не играла: невеста солдата не может целоваться направо и налево. Короче скука и маета. Тогда-то и появились, набирая силу день ото дня, мечты уехать из Карежмы насовсем. Туда, где много широких улиц (не одна, как у них в деревне), огни, музыка, концерты столичных артистов.
Конечно, поначалу мечтался Архангельск. Она не боялась, что не поступит. Ее победы на олимпиадах уже обеспечили ей место в областном пединституте.
Сашка писал часто, восторженно повествуя о загранице, где в магазинах не только мильон видов колбасы и сыра, но даже приправ для супа столько, что можно без мяса или курицы на простой воде сварить шикарную похлебку.
Валя исправно отвечала, рассказывая о немудреных деревенских новостях и о своей тоске по далекому любимому. Тоска не то чтоб на самом деле ела ее поедом, но солдатская невеста обязана была писать именно такие письма, вот и писала. «Жди меня, — писал Сашка. — Я тебя целкой оставил, такой и в ЗАГС поведу».
В их последнюю ночь, когда угомонилась и заснула вся гулеванившая на проводах Карежма, Сашка, как и положено, потащил Валюшу на сеновал. Зареванная и несчастная, уверовавшая в то, что провожает любимого чуть ли не на войну, девушка готова была на все, тем более что в деревне такое прощание с солдатом за грех не считалось, наоборот, свидетельствовало о том, что молодые скрепили свой союз до свадьбы, которая состоится сразу же после демобилизации.
Хитрый полупьяный Сашка, однако, доведя и себя, и невесту до полного исступления, вдруг отвалился с раздетой донага подружки и сказал:
— Нет. Если я тебя сейчас распечатаю, так и любому дорога открыта. И не докажешь, что честной была. А так — приеду, проверю. Не обманешь!
Конечно, даже подружки Валюшиным рассказам не поверили, совместно решив, что Ватрушева просто набивает себе цену, но она ничего никому и доказывать не собиралась. Не случилось — не надо. Однако в самой глубине сердца на Сашку таилась обида: не доверяет! К тому же девчонки рассказывали об ЭТОМ такое! А ей даже на словах поделиться было нечем…
На исходе второго года солдатской службы, когда Валюша заканчивала десятый, Тарасов вдруг перестал писать. Сначала это не особо беспокоило, экзамены на носу, какая тут любовь? А потом от Сашкиной матери прозналось, что солдат решил остаться прапорщиком и вроде спутался там с дочкой какого-то офицера, на которой собирается жениться. Дело было в начале июня, как раз перед выпускным сочинением, поэтому Валюша чуток поплакала, да и успокоилась. Свою жизнь в Ленинграде с Сашкой Тарасовым она представить ну никак не могла!
А Ленинград в то время занимал уже все ее помыслы. Никому-никому, ни матери, ни бабусе, ни подружкам, ни учителям, не говорила Валюша об этой своей мечте. Знала: засмеют. А если еще и не поступит, то презрительное прозвище «ленинградка» приклеится к ней навсегда. Народ в Карежме жил не злой, но памятливый, и к тем, кто вдруг возмечтал прыгнуть выше головы, относился с подозрительной насмешкой. Учеба в Ленинграде, по мнению карежминцев, представлялась именно прыжком выше головы, то есть несомненной дурью. Никто и никогда из сельчан дальше областного центра не забирался.
Поэтому Валюша выработала хитромудрый план: в Архангельск она, конечно, поедет, но задерживаться не станет, чего там ловить, если и так все понятно: ее примут в пединститут без экзаменов. А из области рванет в Ленинград. Как раз успеет к вступительным в Технологический институт. Ей, золотой медалистке, полагался всего-то один экзамен — химия. Сдаст — тогда и скажет всем о своей победе, не сдаст — тихо вернется в Архангельск и пойдет в педвуз. Никто ничего не узнает.
Так она и сделала.
Студенческие годы, конечно, были в ее жизни самыми лучшими, потому что, кроме учебы, ни забот, ни хлопот. Бедноватыми, конечно, но какими веселыми!
Девчонки в общежитской комнате, как одна, подобрались из глубинки, деликатесами не избалованные. Родители с поездами нет-нет да и передавали что-нибудь из домашних заготовок. Валюте присылали соленую рыбу да грибы, Светланке из Кандалакши — мороженую клюкву и копченого палтуса, Тане из Новочеркасска — абрикосовое да клубничное варенье, домашнюю тушенку из курицы и невероятной вкусноты и запаха подсолнечное масло, Нине из-под Пскова — квашеную капусту, моченые помидоры и соленые огурцы. И тоже — картошку. А Гале из Белоруссии иногда доставляли и вовсе деликатес — домашнюю колбасу и копченое сало. Только Розе никаких посылок не полагалось, она была детдомовской.
Домашнее ели понемногу, растягивая удовольствие, вывешивая провизию в ниточной авоське за окно, чтоб не испортилась. Со стипендии скидывались по двадцать рублей на общий котел, по очереди дежурили по хозяйству — словом, приноровились. Четверо из шести, как и Валюша, были золотыми медалистками, двое — серебряными. Такая подобралась комната.
Первые два года они если куда и ходили, то по воскресеньям в музеи, а так — учеба, учеба и учеба. Даже золотых и серебряных знаний, полученных в сельских школах, откровенно не хватало для отличных оценок в Техноложке, получать же другие девчонки не привыкли, потому и старались не за страх, а за совесть. Это уже на третьем курсе они стали «выходить в свет» — на общежитские дискотеки да институтские вечера, завязывать мимолетные романчики, бегать на свидания и в кино. И Валюшка тоже не отставала от других! Сначала закрутила любовь с Павликом с третьего этажа, потом с Серегой со старшего курса. Впрочем, это только так называлось — любовь. Целовались да и все, даже до раздевания ни разу не дошло — парни оказались какими-то робкими, и сама Валюша сильно стеснялась: на красивое белье денег не хватало, старый же, стираный-перестираный лифчик показывать было стыдно.
А в феврале, только-только вернулась она из Карежмы, где отдыхала на зимних каникулах, пришло горе, упрятанное в почтовый конверт. Мать написала, что папа по пьяному делу пошел с мужиками на подледную рыбалку да все трое в полынью и провалились. Безвозвратно. Откуда в феврале в Северной Двине полынья? — не поверила обмеревшая до немоты Валюша, вспомнив, какой толщины лед сковывает по эту пору родную реку. А в следующих строчках и ответ нашелся: оказывается, там военные проводили какие-то учения, лед был подтоплен и покромсан, а мужики спьяну да в темноте недоглядели. «Уже всех и схоронили, — писала мать. — Тебя и тревожить не стали, все равно бы не успела…» С того дня и та малая помощь из дому, что присылали родители, вовсе иссякла. Откуда матери денег взять? На шее — двенадцатилетняя Верочка и дедуся с бабусей, у которых пенсия, как дедуся говорит, с гулькин хрен. А мать, кассирша в колхозе, много ли одна заработает?
Учитывая материальное положение Ватрушевой и отличную учебу, ее взяли на кафедру лаборанткой. На полставки. И еще двадцатку она зарабатывала, драя по очереди с Розой