подопечных — Игорь Куйбышев испытывал мучительное чувство стыда — высказать его было нельзя, ибо стыд этот был вызван косыми взглядами девчонок на его ноги.
Ну не признаешься же, в самом деле, надежным, веселым и боевым своим товарищам в том, что какие-то девчонки заставляют страдать, страдать по-настоящему, едва ли до слез не доводить своими кривыми ухмылочками и перешептываниями. Слава Богу, он еще не слышал того, что говорили друг дружке на ушко одноклассницы, поглядывая на обшлага форменных брюк Игорька Куйбышева.
А он и был для всех Игорьком — добрым, веселым, отзывчивым парнем, этаким толстячком-симпатягой, настолько симпатягой, что друзья даже не дразнили его «жиртрестом» — впрочем, Игорек всегда умел за себя постоять и запросто мог ответить на это страшное оскорбление такой же страшной оплеухой, что и проделывал пару раз с незнакомцами из соседних школ, которые, по незнанию, отнеслись было к Игорьку неуважительно.
Но оплеухи Куйбышев навешивал пацанам беззлобно, просто потому, что так было надо, так велел поступать неписаный школьный кодекс чести.
Но брюки — мелочь, ерунда, ничтожная совершенно вещь, брюки были для Куйбышева ударом ниже пояса, были его вечным кошмаром и проклятием.
Каждый раз покупка новой школьной формы или просто «брючек», как называла этот элемент одежды мама, была для Куйбышева акцией, в которой смешивались надежда и отчаяние. Надежда на то, что он, возможно, наконец-то, приобретет достойный вид и над ним уже не будут потешаться одноклассницы, да и, возможно, одноклассники. Парни, правда, в открытую не говорили — не принято было среди пацанов уделять внимание таким мелочам, как одежда. Мужчина, ведь, не из-за одежды считается мужиком — подумаешь, большое дело дырка на рубашке или грязь на ботинках. Нет, парень должен быть смелым, сильным, ловким…
Но стоило Куйбышеву выйти к доске чтобы решить задачку, ответить на вопрос, прочитать стихотворение или сделать что-нибудь еще в этом роде, мысли его начинали путаться, Игорь краснел, переминался с ноги на ногу, думая только об одном — как бы встать так, чтобы левая брючина оказалась одной длины с правой.
Да, так уж сидели на Куйбышеве любые штаны — пояс перекошен, одна лодыжка обнажена едва ли не до середины голени, вторая — прикрыта добротной тканью, как и подобает, собственно говоря, мужчине.
В метро Игорек старался не садиться на мягкую, всегда теплую, обшитую дерматином вагонную лавочку — в положении «сидя» левая брючина задиралась уже совершенно неприлично, правая же вела себя при этом как положено и маленькому Куйбышеву казалось, что вид он имеет уже совершенно идиотский.
С годами положение Игоря усугублялось. Игры в снежки, в «войнушку», праздники, в которые превращались школьные, ежемесячные сборы макулатуры и металлолома ушли в прошлое. С возрастом появлялись у школяров новые интересы, увлечения и пристрастия. Небрежность в одежде теперь считалась делом недостойным и, едва ли, не стыдным. Обращать внимание на девчонок стало не то, что неприлично, как прежде, всего пару лет назад, а просто-напросто, обязательно. Неважно было, нравится тебе кто-то из одноклассниц, или нет — ты обязан был иметь «зазнобу» и, в идеале, она должна была отвечать тебе взаимностью. Если же нет — по крайней мере, ты должен был ухаживать за ней, добиваться признания и делиться своими победами и поражениями с товарищами по несчастью (счастью) в первой Большой и Светлой Любви.
А попробуй, поухаживай, если у тебя одна штанина короче другой. Смех один, а не ухаживание.
В моду вошли брюки-клеш, вернее, они из нее, моды-то, и не выходили, просто время пришло одноклассникам Игорька приобщиться к началам светской жизни, хоть и искаженной до безобразия, гротескной, но, тем не менее… Тем не менее ребята, один за другим, стали приходить в школу в штанах с «клиньями» — сами распарывали дома по швам, вставляли в брючины кусочки ткани из старых, детских своих школьных костюмчиков (родители не выбрасывали старые вещи — тряпки в доме всегда нужны) и, к неудовольствию и негодованию учителей, подметали школьные коридоры широченными и длиннющими (особый шик был, если обшлага брюк волочились по полу, начисто скрывая ботинки или тапочки) «колоколами».
Игорек, с помощью Кольки, соседа по парте и самого преданного друга, у которого, вдобавок ко всем его достоинствам (и отличник, и спортсмен, и аккуратист, каких мало) открылся вдруг портновский талант, соорудил себе брюки такой ширины, что когда он заявился в них на урок, в классе наступила такая тишина, какая случалась только при неожиданном появлении на уроке директриссы — великой и ужасной Марии Семеновны. Мария Семеновна, несущая на голове башню из выкрашенных в фиолетовый цвет волос, облаченная в синий строгий костюм (прямая строгая юбка и пиджак, наводящий на мысль о Генеральном Штабе, Ставке Главнокомандующего, Курской Дуге и Сталинградской битве) — Мария Семеновна обладала удивительным свойством возникать в самых неожиданных местах, словно мгновенно соткавшись из пустоты и, тем самым, вызывала у учеников 525-й средней школы почти мистический ужас.
Она запросто могла появиться в мужском туалете, материализовавшись из клубов синего дыма — старшеклассники успевали выкурить за десятиминутную перемену по три сигареты, чтобы уж наверняка почувствовать себя взрослыми и независимыми. Мария Семеновна ничуть не стеснялась подростков, замерших над писсуарами, то есть, тех редких недотеп, которые использовали туалет по прямому назначению.
Она вырастала за спинами юношей, пускающих кольца вонючего, тяжелого дыма — папиросы «Беломорканал», болгарская «Стюардесса», «Прима», «Шипка» чудовищный коктейль каких-то подземных запахов наполнял туалет — вырастала и молча взирала на проштрафившихся подопечных.
Скабрезные, грубые, не изящно, но отвратительно-матерные анекдоты, которые можно услышать только из уст окончательно спившихся безграмотных нищих и подростков с неоформившимся самосознанием замирали на полуслове и облако душной, тяжелой тишины расползалось по туалету. Даже журчание детской мочи в писсуарах стихало — вероятно, приличных, некурящих и не ругающихся матом учеников настигали спазмы, делающие невозможным даже отправление естественных потребностей.
Вот такая тишина повисла в классе, когда ученики, классная руководительница и — да, да, очень кстати оказалось, что с ней, с руководительницей, как раз беседовала директрисса, Мария Семеновна — когда все они увидели вошедшего Игорька Куйбышева в новых, совершенно невероятных брюках.
На уроке Игорю так и не удалось поприсутствовать и брюки эти он больше в школу не надевал.
Мария Семеновна тут же отправила его домой переодеваться, он переоделся, вернулся к следующему уроку, но на этом неприятности Куйбышева не закончились. Оказалось, что никакой клеш его не спасет от привычного уже позора — когда вечером Игорь вышел на улицу, все-таки, напялив на себя криминальную обнову, когда он, вместе с товарищами уселся на лавочку и вытащил из внутреннего кармана школьного пиджака пачку «Шипки», мельком посмотрел на свои ноги и выронил зажженную спичку.
Роскошные «клеши» повторили ту же пакость, что и старые школьные брючки. Левая штанина уехала наверх, до неприличия обнажив голень. Мало того, на фоне развевающегося суконного «колокола» голень Куйбышева являла собой зрелище не то, чтобы смешное, а просто жалкое. Она была тонкой, бледной, хилой — не нога, а просто рудимент какой-то, отмирающий за ненадобностью орган.
Игорь комплексовал до тех пор, пока не купил свои первые джинсы. Американская рабочая одежда преобразила его чудесным образом — длинные не по размеру штанины можно было подвернуть, выровнять их длину и физический недостаток Куйбышева, испортивший ему столько крови и, к слову сказать, заметно снизивший успеваемость ученика, недостаток этот для окружающих перестал существовать.
Но Куйбышев, в свою очередь, не перестал завидовать ладным мужчинам в хороших пиджаках и брюках. Игорь продолжал лелеять тайную мечту когда-нибудь, как-нибудь, неким чудесным образом раздобыть себе такой костюм, надев который не нужно будет засовывать левую руку в брючный карман и тянуть его вниз, чтобы хоть как-то выправить положение, чтобы не выглядеть уродом, чтобы не казаться нелепым «совком».
А тут — на тебе — Васька Леков, который не признавал другой одежды кроме футболок, потертых джинсов и старых, разношенных кед, вдруг этот самый хиппан Леков, отрицавший все, что так или иначе связано с истеблишментом и костюмы в том числе — вдруг он наряжен как какой-нибудь инструктор районного комитета комсомола.
— Ну ты дал, — покачал головой Царев. — Откуда такой?
— Меняю имидж, — Леков хитро усмехнулся, при этом его широкое, красивое лицо покрылось сеточкой мелких морщин. Царев, считавшийся близким приятелем Лекова всегда удивлялся тому, как это молодое, пышущее здоровьем лицо Васьки вдруг, мгновенно, может приобрести совершенно старческое выражение, сморщиться, как будто уменьшаясь в размерах, заостриться, побледнеть, глаза Лекова, голубые, яркие, вдруг гаснут, тускнеют, ресницы начинают дрожать, губы неприятно шевелиться, да и сам он вдруг начинает сутулиться, делаясь ниже ростом — правда, эти странные метаморфозы замечали далеко не все, ибо превращение молодого, красивого парня в неопрятного старика длилось не более секунды, а через миг снова пред взором собеседника представал прежний, хорошо знакомый и понятный Васька Леков — пьяница, бабник, жизнелюб и отличный музыкант.
Вот и сейчас Царев успел заметить быструю смену выражения лица своего товарища — словно примерил Леков маску, доселе спрятанную за спиной, провел ею перед своим лицом и снова убрал. Не понравилась, должно быть.
— Меняю имидж, — повторил Василий. — Не бухаю больше. Как выгляжу? Нравится?
— Ничего, — с достоинством заметил Ихтиандр. — Неплохо. Теперь, хоть, в менты брать не будут… Где костюм-то взял?
— Хороший? — растягивая губы в широченной, от уха до уха улыбке и явно гордясь, судя по всему. недавно приобретенной одеждой переспросил Леков.
— Класс. Сам бы носил.
— Стараемся, — Леков посерьезнел. — А чего это у вас?
Он кивнул на рюкзаки.
— В поход собрались?
— Ага, — Царев кивнул. — В поход. В деревню «Большие Бабки».
— О-о… Это интересно. Не возьмете в компанию?
Белая «Волга» застонав тормозами остановилась рядом с Ихтиандром. Куйбышев быстро, оценивающе посмотрел на Лекова, еще раз скользнул взглядом по его костюму.
— Время есть? — спросил он, посерьезнев.
— Времени навалом.
— Садись тогда.
— Куда едем, молодежь? — Дверца машины распахнулась и пожилой водитель в хрестоматийной кожаной тужурке высунулся из салона почти по пояс.
— В центр. Договоримся, папаша. Багажник откроешь?
— Какой я тебе, на хрен, папаша? Куда в центр-то?
— На Марата.
— Я в парк еду, ребята. Пятерочка будет.
— Нет проблем.
Водитель, кряхтя, вылез из машины и пошел открывать багажник.
— Ну чего? — спросил Царев, поднимая с земли рюкзак. — поедешь?
— Он спрашивает! — ответил Леков. — С вами, братва, хоть на край света. Слушай, а правда, что ты Полянскому кота подарил?
— Правда.
— Знаешь, мне Огурец рассказывал, что твой котяра ему всю квартиру заблевал.
— Вот сука… В табло ему надо дать, давно пора. А Полянский пацифист, мать его… За такие вещи — в табло, в табло, пару раз по зубам и отучится. А если сопли распускать, так он и будет блевать всю жизнь. Коты — они же как люди — с ними построже надо.
— Это точно, — усмехнулся Леков. — Дашь слабину, тут же на шею сядут. Вон, как горничная Глаша на шею Сашке Ульянову села. А брат его, Володя, взревновал. Хотя по малолетству не понимал, что ревнует. Оттого и революция приключилась.
— Кто тебе такое поведал, — хмыкнул Царев.
— Да Огурец, кто же еще, — сказал Леков.
— Ты его слушай больше, — пробурчал Царев. — Он тебе еще и не то пораскажет. Ему бы в писатели пойти. Такой талант пропадает.