Заколдованный круг, да и только!
Выпрямившись, взял кочергу в руки. Краем глаза заметил, что на скулах Боксера предательски вспухли и мгновенно исчезли желваки.
На мгновение Кублашвили обрадовался: Боксер нервничает. Но тут же усомнился в своем выводе. Как часто выдаем мы желаемое за действительное. Может, желваки заиграли не потому, что он чего-то опасается, а просто раздражает дотошный, порядком затянувшийся досмотр. Да и кому может доставить удовольствие, когда чужой человек приходит и заглядывает во все щели, вплоть до ящика с ветошью?
Кублашвили искоса глянул на кочегара. Подавляя отрыжку, тот лениво ковырял спичкой в зубах. Эх, знать бы: какие мысли бродят у него в голове, о чем думает? Но в душу не заглянешь.
Появилось и тотчас, словно угорь, ускользнуло смутное, расплывчатое предположение.
Когда-то, встретив толстяка-повара с корзиной угля на плече, он сделал логический вывод, послуживший той ниточкой, что привела к тайнику с контрабандой. Где же тут отправная точка, где спасительная ниточка, ведущая к раскрытию тайны?
«Осмотрю бак, — решил Кублашвили. — Возможно, Коля обидится, получается, что не доверяю ему. Ну и пусть! Служба есть служба. Хотя мы с ним и друзья, но будет очень плохо для дела, если личные отношения станут отражаться на служебных».
— Что на это скажешь?
Петров задумчиво поскреб ногтем ржавчину на кочерге, шмыгнул носом.
— В воде побывала.
— Верно… Но ты же проверял бак?
Петров растерянно заморгал глазами, выдавил сдавленным голосом:
— Так точно, проверял… Ничего нет… Нащупал, правда, какой-то выступ и решил…
— Решил! — резко оборвал Кублашвили. — А почему промолчал? Порядка, что ли, не знаешь? — и упрекнув себя за излишнюю горячность, спокойно спросил: — Значит, ничего, говоришь, нет?
— Вроде бы ничего, — опустив ресницы, не совсем твердо ответил Петров и шагнул вперед. — Разрешите, я еще раз.
Кублашвили не на шутку рассердился. Ну и Петров! Кажется, не первый месяц служит, должен знать закон границы: если доложил «Нарушений не обнаружено», то их, нарушений, и нет. Ему доверяют, а он отнесся к делу спустя рукава. Непростительная халатность.
— Нет, товарищ Петров, теперь я уж сам посмотрю, что там за выступ, — сухо ответил старшина.
Петров с углубленным вниманием изучал свою запачканную машинным маслом ладонь. Стоял виновато-понуро, втянув голову в плечи.
Кублашвили стало жаль парня. Он чуть было не сказал: «Ну ладно, Коля, с кем не бывает?», но сдержался. Ничего, пусть прочувствует свою вину, это послужит ему уроком. Поймет разницу между уверенностью и самоуверенностью. Для пограничников ошибки непростительны, дорого могут стоить они. На то она и пограничная служба.
Кублашвили приподнял крышку бака. Кочегар, словно ужаленный, вскочил и что-то выкрикнул.
— Сиди! — шумнул на него Петров. — Без тебя разберутся. Тебе что, сто раз повторять, по-русски не понимаешь?
Склонившись над баком, старшина увидел неподвижную мутноватую воду. «Химики» постарались, насыпали хлор для замутнения, — сделал вывод. — Что ж, прощупаем контрольным крючком».
И тут машинист не выдержал, заговорил. Речь его представляла чудовищную смесь русских, немецких, польских и еще бог знает каких слов, но, умудренный опытом, Кублашвили понял почти все. Боксер предупреждал, что резервуар новой, особо сложной конструкции и если ковыряться в нем железными палками, то добра не жди. Разумеется, господа пограничники могут смотреть, где им угодно, это их право, но он считает своим долгом заявить…
Лицо у Боксера замкнутое, каменное, голос чуть глуховатый, ровный, без тени испуга или подобострастия. Моё, мол, дело сторона, а с вас, хоть вы и пограничники, тоже спросят, если машина выйдет из строя.
«Накручивай, накручивай! — думал Кублашвили. — Дело твое далеко не сторона. Чую, что тут «горячее» место».
Крючок проворно обежал вдоль стенки бака и, натолкнувшись на препятствие, замер.
Выступ. Не должно быть здесь никакого выступа. И совсем не новой конструкции этот бак, незачем очки втирать. Мы тоже понимаем.
Нервы у машиниста сдали. Куда и девалось выражение благородного прискорбия. Тараща желтые, чуть навыкате глаза и раздувая ноздри, он исступленно завопил:
— Нельзя трогай! Машина пудет шлехт! Пльохо пудет!
«Ну это уж ты, Боксер, врешь! — Кублашвили достал платок и старательно вытер лоб, шею. — Поломать ничего не поломаю, а контейнер, похоже, нащупал. Вот только никак не поддену его».
В предвкушении чего-то значительного у Кублашвили замерло сердце. Точно так замирает оно, сжимается, когда, сидя с удочкой у реки, видит он, как начинает прыгать, нырять в воде поплавок. Дрожит, звенит туго натянутая леска, и вот-вот, кажется, вытащишь огромную, позеленевшую от старости щуку или полуметрового окуня.
— Коля! — позвал он Петрова и добавил потеплевшим голосом: — Помоги, а то одному не справиться!
Петров встрепенулся. На лице появилась насильственная, слабая улыбка. Ему, должно быть, еще не верилось, что старшина не серчает. Голос совсем нестрогий, даже по имени назвал, не то что раньше официально: «Товарищ Петров!»
Подхваченный с двух сторон контейнер, скрежетнув, медленно пополз по дну бака.
Звук этот, резкий и неприятный, словно причинил боль Боксеру. К большому покатому лбу прилипли взмокшие волосы. Морщась, он что-то невнятно промычал и в бессильной злобе рванул ворот форменной тужурки.
Поездка домой
1
Вскоре Кублашвили получил отпуск и поехал проведать родных.
Постукивая колесами на стыках рельсов, поезд мчался на восток. С каждым часом близилась долгожданная встреча. На душе у старшины было радостно и немного тревожно. Короткие остановки для заправки углем и водой были томительны.
Кублашвили лежал на верхней полке, не вступая в бесконечные дорожные разговоры. Он отсыпался, читал купленные в дорогу журналы.
За окнами вагона сгущались сумерки, когда поезд прибыл на станцию Минеральные Воды. Освободившееся место занял приземистый, широкоплечий бородач.
Сунув под полку объемистый чемодан, он отправился в вагон-ресторан и вскоре вернулся изрядно захмелевший. Не обращая ни на кого внимания, он долго рылся в своем чемодане и наконец отыскал надувную резиновую подушечку, принялся укладываться.
Вагон мягко покачивался, и Кублашвили незаметно для себя задремал.
Глухой ночью проснулся от немилосердного храпа. Бородач выводил такие замысловатые рулады, что сон словно рукой сняло. Долго маялся Кублашвили, но уснуть не мог.
«Покурить, что ли?..» Тихонько, чтобы не обеспокоить соседей, оделся и вышел в коридор.
В этот ранний час пассажиры мирно спали и только один мужчина, худощавый, с суровым неулыбчивым лицом, стоял у вагонного окна.
Кублашвили жадно всматривался в осеребренные бледной луной предгорья Кавказа. Радостно было ему и грустно. Совсем, казалось бы, недавно здесь полыхал огненный смерч войны, тяжелейшей из всех, какие только знало человечество, а теперь куда ни глянешь — новостройки, фермы под шифером и черепицей, светлые чистые дома.
Узенькая бледно-палевая полоска рассвета заметно розовела, расширялась над горизонтом.
Вагон сильно качнуло, и тот невысокий, худощавый, в сером костюме, оторвавшись от окна, заметил Кублашвили.
— Правда, красиво? — сказал словно старому знакомому и, чуть прихрамывая, подошел к нему. — Люблю, старшина, наблюдать рассвет.
Помолчав, доверительно добавил:
— Увидел вас и, поверите, сердце екнуло. Ведь и я не один год жизни погранвойскам отдал… — Одернув пиджак, представился: — Алтунин Федор Григорьич. Постоянно в курортном городе Ессентуки проживаю, а сейчас вот в Орджоникидзе следую.
Кублашвили назвал себя и, пожав протянутую ему жесткую руку, скорее из вежливости, чем из любопытства, спросил:
— Командировка?
Алтунин отрицательно покачал головой.
— Какая там командировка! А вообще-то верно. Командировка… в прошлое. Почти каждый год езжу. И обязательно поздней осенью. Нельзя забывать нашу развилку.
— Почему именно осенью? — не удержался Кублашвили. — Что за развилка?
— Могу рассказать. Если спать не хочется.
Кублашвили с интересом смотрел на ветерана-пограничника, и вспомнив бородатого храпуна, поспешно сказал, что ехать ему еще далеко, успеет выспаться.
— Надо ли говорить, сам знаешь, здорово нажимал немец в сорок втором, — откашлявшись, начал Алтунин. — И доотступались мы до того, что в глаза бабам да ребятишкам смотреть было совестно. И черт его знает, как тогда получалось! Вроде бы честно воевали, в хвост и в гриву гитлеровцев колошматили, а отходили. И до Ставрополья, и вот здесь, в Ставрополье, — он кивнул на темневшую за окном степь, — кровью и потом землю поливали.
Не на жизнь, а на смерть дрался с врагом двадцать шестой наш погранполк. И защищая Одессу, и на всем долгом и тяжком пути до Северного Кавказа.
Конец октября застал нас в пригороде Орджоникидзе. Дальше отступать было не то что некуда, а просто невозможно. За спиной — Кавказ.
Все ходили хмурые и злые. На душе до того тошно, что кусок в горло не лез, хотя кормили нас, по тем временам, отлично. На обед, к примеру, суп перловый, пшенная каша с тушенкой, но даже самые крепкие едоки от добавки отказывались. На такой мы, брат, черте стояли, что и аппетит, и сон отшибло. День и ночь голову сверлила одна мысль: что же будет, как дальше обернется? Ведь на Орджоникидзе нацелились четыре вражеские дивизии, множество, черт их сосчитает, танков, артиллерии. И плюс к тому специальные, — Алтунин, задумавшись, почесал подбородок. — Ну те, из ихней дивизии «Эдельвейс», что обучены в горах воевать. Вечно забываю это слово.
— Альпийские стрелки, — подсказал Кублашвили.
— Верно! — просиял Алтунин. — Альпийские стрелки, они самые! Любому рядовому красноармейцу, не говоря про высшее начальство, ясно было и понятно, что гитлеровцам Тбилиси мерещится да Баку, и нельзя дать им выйти к Военно-Грузинской дороге и Дарьяльскому ущелью…