И попробуй докажи обратное. Может, хвалит себя за предусмотрительность: коньяк всегда покупал только на другом конце города, где его никто не знал; там же брал и любимые им маслины, ветчину, масло, а для жены пирожные, но все в небольшом количестве, чтобы в один присест можно было одолеть, чтобы никаких следов пиршества не оставалось.
А возможно, вовсю честит жену за ослушание. Предупреждал, и не раз, чтобы даже пустой посуды из-под дорогих вин дома ни-ни. Береженого бог бережет. Занеси подальше, выбрось либо сдай в приемный пункт (без копейки рубля не бывает), она же поленилась, и теперь — пожалуйста, красней, оправдывайся.
«Бутылки что, это мелочь, — думал Кублашвили. — Пускай собирает, пускай хлещет коньяк, хотя это явно не по карману. Куда важнее другое: где ценности? Усадьба большая, кто знает, где тайники. То ли в мусорной яме, то ли в кадке с фикусом, то ли в банках с вареньем, а бывает и такое, что в дворовой уборной. Ох и много еще работы предстоит…»
В это время Фомичев скосил глаза на окно и, часто заморгав, как филин днем, заерзал на стуле.
«С чего бы это? — удивился Кублашвили. — То сидел со скучающим видом человека, дожидающегося, чтобы незваные и не очень приятные гости поскорее ушли, а тут на тебе, зашевелился…»
Заметив, что старшина наблюдает за ним, Фомичев отвернулся от окна. Отвернулся и уставился на стену, оклеенную дешевыми обоями.
Но человеческая натура не всегда подвластна воле, даже самой железной. Шея у Фомичева налилась кровью, он страдальчески нахмурил брови.
В чем же причина, что вывело его из равновесия? Ведь какой бы ни был выдержки человек, а волнение, тревога отразятся на его поведении. У одного больше, у другого меньше, но отразятся обязательно.
Разумеется, для того чтобы увидеть, подметить, в чем именно и как меняется поведение человека, надо иметь опыт психолога. Но кто сказал, что служить на пограничном КПП легко и просто?
О чем только не встречался Кублашвили на контрольно-пропускном пункте! Один подчеркнуто спокоен, молчалив и лишь частые глубокие затяжки сигаретой говорят о том, что спокойствие нарочитое. Другой чрезмерно суетится. То без нужды смахивает со столика вагона несуществующие крошки, то оправляет салфетку, то ни с того ни с сего принимается переставлять с места на место лампу. Третий, высокомерно поджав губы, с непроницаемым видом углубился в газету, вроде бы и не замечая пограничников.
Раздумывая над тем, что могло встревожить Фомичева, старшина подошел к окну. Погода резко испортилась. Низкие серые тучи затянули небо. Моросил мелкий дождь. А в воздухе висела водяная пыль. В рассветных сумерках она напоминала седой дым костра из сыроватых сучьев.
У крытого толью сарая невысокий смуглый ефрейтор регулировал миноискатель. Рядом, под навесом, нахохлившись, дремало полдесятка кур.
«Куры спрятались в укрытие, — как-то машинально отметил про себя Кублашвили, — верная примета, что дождь затяжной… Но все же, что встревожило Фомичева? Вообще-то, на его месте любому было бы не до улыбок. Представил, как судачат, а может, и злорадствуют соседи, увидев у ворот военную машину, и изменило спокойствие…»
И вдруг обожгла догадка. Ну как сразу не догадался? Человек равнодушен к тому, что в доме ведется обыск, простукивают стены, вскрывают половицы, прощупывают каждый кирпич в печке, а увидел пограничника у сарая и встрепенулся. Ну да, у сарая! Надо доложить майору.
Майор Дудко остановился перед Фомичевым, но тот даже не посмотрел на него.
— Что в доме нет валюты, вы, пожалуй, сказали правду. — Майор помолчал. И неожиданно вопрос в упор, как выстрел: — Ну а в сарае?
Губы у Фомичева непроизвольно дрогнули. В глазах промелькнуло смятение. Но только на какую-то секунду. Он тут же овладел собой, и глаза приняли прежнее тусклое выражение.
— Опять двадцать пять! Да что вы прицепились ко мне с той проклятой валютой! — и, упершись локтями в колени, запустил пальцы в спутанные темно-рыжие волосы.
Но тотчас поднял голову и обрушился на жену.
— Ну чего ревешь, дуреха! Кто не ел чеснока, от того вонять не будет. Поищут, поищут и уедут, с чем приехали. А твое упрямство — вот оно где у меня сидит! — он ударил себя кулаком по шее. — Никогда больше слушаться тебя не буду. Завтра же продам дом! Продам, и махнем, куда глаза глядят. На свою шею ярмо везде найду.
Жена Фомичева с жалким, изменившимся лицом, долго возилась, открывая сарай. Замок был огромный. Ему бы место где-нибудь на хлебном амбаре, а не на этом сарайчике. Наконец, черкнув по земле, дверь распахнулась.
Правый угол сарая занимала поленница сосновых дров. Левый угол забит всевозможным хламом. Ведра без днищ, рассохшийся бочонок, проеденная ржавчиной велосипедная рама, выцветшая соломенная шляпа…
«Ну и Плюшкин, — брезгливо подумал Кублашвили. — Самый настоящий Плюшкин! Такие вот скупердяи бутылки у пивнушек собирают…»
Растерянно потоптавшись, жена Фомичева горестно приложила ко рту кончики пальцев и уселась на чурбачок рядом с сараем. Но уже через минуту-другую тихо заплакала, закрыв лицо руками.
Сержант Денисов, здоровенный и добродушный, шагнул было к ней, видимо желая успокоить, но, передумав, спросил у Кублашвили:
— Откуда начнем?
— А ты как считаешь? — ответил тот вопросом на вопрос.
Денисов повел литыми, будто чугунными плечами.
— Перетряхнем хламье сначала.
Опыт подсказывал Кублашвили другое, и он, словно раздумывая вслух, сказал вполголоса:
— Вряд ли валюта спрятана вот так, чуть ли не на виду. Посмотрим под дровами.
Не оборачиваясь, движением руки подозвал сержанта.
— Что ж, посмотрим, нам недолго. Голому одеться — только подпоясаться, — пошутил Денисов и, крякнув, сбросил тяжелую, чуть сыроватую плаху. За ней другую, третью.
В сарае терпко запахло смолой.
— Ух и славно пахнет! — потянул носом Денисов. — Будто в сосновом лесу.
Кублашвили и Денисов копали, меняясь каждые десять минут.
Вот уже голова рослого Денисова вровень с краем ямы. Работает он энергично, с хеканьем выбрасывая землю наверх. На лбу крупные бисеринки пота.
— Фу-у, совсем запарился! — Денисов устало оперся на лопату. — Еще немного, и до центра земли докопаемся!
— До центра не до центра, а место для квеври, считай, уже готово.
— Какая еще квевра?
— Не квевра, а квеври — есть такие большие кувшины для вина. Их у нас, в Грузии, по самое горлышко в землю зарывают.
— Эх, товарищ старшина, эту бы яму да на Кавказ! — Денисов заразительно рассмеялся, показав крепкие белые зубы.
— Дай-ка я тебя сменю, — Кублашвили протянул руку и помог товарищу выбраться. — Отдохни!
— И отдохнуть можно, и снова поработать, но только напрасно все это.
— Что напрасно?
— А то, что земля под поленницей слежавшаяся, нетронутая.
Кублашвили нравились люди вдумчивые, он не обижался, когда возражали, не соглашались с ним.
— Заметил, дорогой, заметил… — Выглянув из сарая и убедившись, что вблизи никого нет, сказал: — Не каждый день и далеко не каждый год валютчик вскрывает свой тайник. Сквозь землю видеть не умею, но не успокоюсь, пока не проверим. Кто знает, может, сам Фомичев, а может, отец его здесь что спрятал. У старика рыльце было в пушку.
— Ну и семейка! — покрутил головой Денисов. — Правду говорят: яблоко от яблони недалеко падает.
…Пот щипал глаза Кублашвили. Нижняя рубашка неприятно липла к телу. Дыша, как запаленная лошадь, он ничего не слышал, кроме собственного сердца.
Устало выпрямившись, сплюнул тягучую слюну.
«Возможно, Денисов и прав, напрасно все это, впустую время потеряли. Еще пять… нет, семь раз копну — и шабаш!» — подумал и вонзил лопату в землю. Раз, еще раз. Что-то глухо звякнуло.
Сдвинув фуражку на затылок, Кублашвили присел на корточки и ковырнул мягкую податливую землю, Показалась ржавая труба.
«Водопровод?» — удивился старшина. Но ведь колонка рядом с домом Фомичева, следовательно никаких труб здесь быть не могло. Кублашвили опустился на колени. Обкапывал трубу осторожно, словно перед ним был фугас, готовый ежесекундно взорваться.
Наконец метровая труба полностью очищена. Интересно: один конец ее сплющен, на другом дубовая затычка.
— Денисов! — изменившимся голосом крикнул Кублашвили. — Где ты там?
Заслоняя свет, сержант склонился над ямой.
— Есть! Понимаешь, есть! — радостно твердил Кублашвили, протягивая увесистую трубу. — Ну-ка, держи!..
Майор Дудко подровнял пальцем ближайший к нему столбик золотых монет.
— Семьсот… Ровно семьсот штук… Что теперь скажете, Фомичев?
— Он понятия о них не имеет! — пробормотал Кублашвили.
Майор обернулся к нему.
— Что?
— Да ничего, это я так.
— Вот вы, Фомичев, уверяли, — продолжал майор, — что отроду золотой монеты не видели, а тут — целый клад. Как же после этого верить вам? И язык повернулся сказать, что до получки с трудом дотягиваете. Разумеется, вы можете все отрицать. Можете снова, в который раз, клясться и божиться, что ни сном ни духом не ведаете про набитую золотом трубу. Можете… Стыд и совесть, гражданское мужество — понятия для вас чуждые. Обманывать, врать, прикидываться этаким… — майор замялся, подыскивая точное слово и, не найдя, сердито махнул рукой, — этаким обиженным судьбой-злодейкой несчастным мужичонкой, темным и неграмотным, хорошо умеете. Но одна серьезная улика сводит на нет все ваши возражения. — Майор разгладил рукой какую-то глянцевитую бумажку, с притворным сожалением покачал головой. — Ай-ай-ай! Такую промашку допустить! Очень непредусмотрительно поступили. Того не учли, что это против вас обернется. Товарищи понятые, прошу поближе! Ознакомьтесь, пожалуйста, с удостоверением к медали «За отвагу… — майор сделал паузу и многозначительно закончил: — в борьбе с большевиками». Обратите внимание: выписано на имя Фомичева… А саму медальку куда изволили схоронить? Неужели рассчитывали, что еще пригодится?
У Фомичева пришибленный взгляд попавшего в ловушку зверька.
— Впрочем, что Фомичеву удостоверение? Похоже, он готов и от своей фамилии отказаться. Но ему следует твердо запомнить: вещественные доказательства сильнее слов, куда убедительней.
Майор уставился на Фомичева.
— А теперь отвечайте: где остальные тайники?
— Нет у меня тайников! Поверьте, нет! — Лицо Фомичева приняло плаксивое выражение. Он схватил себя за голову и, раскачиваясь из стороны в сторону, заныл: — Дурак я, дурак, и уши холодные! Комбинировал… крутил… и докомбинировался! Нищим остался, нищим… А все проклятое золото! Заворожило, рыжее.
«По-свински жил, — слушая эту запоздалую исповедь, думал Кублашвили. — В театре наверняка отроду не был. Во всем доме ни единой книги. Если и позволял себе кусок послаще