Близился рассвет. Спиритавичюс похрапывал в кресле. Ворочался, глотал слюну и снова засыпал. Пискорскис с Пищикасом, бледные, изморенные черным кофе, крупником и табачным дымом, с нездоровым блеском в глазах выуживали вилками жалкие остатки закусок из тарелок. Уткин лежал, обняв спинку дивана, и бормотал сквозь сон:
– Уважаю тебя, ж-ж-женщина… Уважаю за то, что ты такая, какая есть. Лобызай, обнимай меня – тебе за это заплачено. Ха-ха. Чту!.. Ты человек, и я человек. Ты продаешь себя. Ну и продавай! За кусок хлеба… А кто я? Кто мы все такие?! И мы за кусок хлеба… продаемся!., за серебреники!., меня все уважают! А почему тебя никто не уважает? Ну, ладно, пей, лобызай… преклоняюсь перед тобой, ж-ж-женщина!..
Уткин, видимо, хотел привстать, но поскользнулся и, опустившись на одно колено, поднял вверх руку, приложил вторую к груди и глупо захохотал:
– Балерина!.. Артистка!.. Ха-ха-ха!.. За серебреники… Кому? Мне, подлецу! Я не достоин твоего мизинца!.. Погоди, погоди… Что я тут болтаю? Я недостоин одного твоего идиотского взгляда! Прочь!!! Прочь от меня, шлюха!.. – тут он свалился на пол и начал вопить и извиваться.
Пискорскис в подобных случаях был незаменим. Он преспокойно смочил салфетку сельтерской, обвязал голову Уткина и, влив ему в рот стопку водки, сказал:
– Господин Уткин… Очнись!.. Проказницы давно убежали. Опоздал…
– Убежали, говоришь?… Все от меня бегут. Кто я? Продажная шкура, лицемер!.. Что сказала бы Верочка, если бы узнала? Убила бы, господа. Ей богу, убила бы… Она дико ревнива!
– Знаю, знаю! – подняв голову, проговорил Спиритавичюс. – Пока ты со мной, можешь не беспокоиться. Я старый волк. Пить надо умеючи, юноша! – поднявшись и накинув визитку, Спиритавичюс воззрился на стол:
– Ишь ты! Все вылакали! Директор долго нажимал на кнопку звонка и, когда появился запыхавшийся кельнер, уставился на него мутными глазами:
– Ну, чего раззявился?
– К вашим услугам, господин директор!
– Коли не врешь, отвечай, кто я таков?
– Вы являетесь господином директором, господин директор!
– Верно. А какое у нас теперь время года?
– Зима, господин директор, хи-хи-хи…
– Знаю, что зима. Что теперь – вечер или утро, идет снег или нет?
– Идет, господин директор. А день у нас среда, одиннадцатый час.
– Утра или вечера?
– Скоро и вечер настанет!
– Ладно, ты славный парень. Хорошо… А теперь скажи, что нам делать? Говори, что теперь делать? Слушаю.
– Не могу знать…
– Ага!.. Не знаешь… Всю ночь знал? То-то и оно. А теперь не знаешь? Должен знать. Повторяю: говори, что мне теперь делать?!
– Еще один графинчик, господин директор.
– Верно! Ты мне, шельма, начинаешь нравиться! Графин, да побыстрей… и горячую яичницу.
– Во всем должен быть порядок… – бормотал, еле держась на ногах, Уткин. – Порядок прежде всего! Пить-то нечего, господин обер! Графин пустой…
– Пить… Кто говорит, что пить нельзя? Но надо знать меру. Всюду должен быть порядок.
На столе, беспорядочно загроможденном посудой, мгновенно появился графин. Яичница, заверил кельнер, будет готова через несколько минут.
– Вот это мне по нутру! – сказал Спиритавичюс, проводя ладонью по усам. – Обожаю людей, которые любят порядок и знают, что к чему. Кельнер, налей еще по одной и позвони моему секретарю, чтобы он сей миг явился сюда со всеми монатками. Ясно? Ну, кругом марш!
Лица чиновников опухли, лоснились от пота, веки набрякли, руки почернели. Хлебосольный промышленник, пригласивший в ресторан чиновников инспекции, незаметно покинул разгулявшуюся компанию. Чуть позже явились ярко накрашенные дамы. Они отплясывали какие-то эксцентричные танцы, забирались на колени к мужчинам, и наконец алкоголь сделал свое. Осоловевшие чиновники потеряли счет времени, и никто из них, как ни силился, не мог припомнить всех подробностей. К тому же и кельнер сменился.
Собутыльники в смятых пиджаках, со спутанными волосами, купали развязавшиеся галстуки в жидкой яичнице и ждали вестей из инспекции. Хоть помощники куролесили с самим Спиритавичюсом и чувствовали себя хозяевами положения, каждый, не считая храпевшего в кресле Уткина, о чем-то думал, гадал, что теперь делается в инспекции, в семье и вообще в мире, с которым его разлучил нечистый дух наслаждений. Трудно трезвому уразуметь пьяного. Как ни мерзка и убога жизнь пьяницы, она представляется ему во стократ более возвышенной, чем мелочное прозябание трезвенников. Человек, взирающий на мир сквозь стекло бутылки, кажется самому себе смелым, всемогущим и всеведущим. Он чувствует себя раскованным, свободным от ярма повседневных забот, он плавает в мечтах, как рыба в воде. Алкоголь вновь делает человека молодым, возвращает к минувшим счастливым дням юности, дарит ему вновь забытые чувства и переживания, – ведь ежедневная проза будней никак не укладывается в его мечтания! Одурманенному винными парами человеку – море по колено. Что с того, что под рукой нет врага! Он крушит посуду и мебель, чтобы доказать, на какие подвиги способен. И мнится ему – он богач; он швыряет на стол последние гроши так же гордо, как толстосум хрустящую сотню; он и мысли не допускает, что завтра у него не будет хлеба. Такой человек считает, что постиг всю премудрость бытия; он с необыкновенной легкостью решает сложнейшие проблемы и приходит в ярость, если кто-нибудь не соглашается с ним. Алкоголь делает человека юношей, донжуаном и джентльменом. Он смотрит на всякую красивую женщину жадными глазами,