услышат.
Аргумент был серьезный, и я замолчал. А насчет ехидства он был прав. Действительно, характер у меня смолоду ехидный, и я, по-моему, даже стоя под виселицей, как-нибудь бы ехидничал.
Что он там написал, я до сих пор не знаю. Он же сразу, донельзя довольный, сообщил мне, что через три-четыре дня я подпишу 206-ю, а потом остается только подождать заседание трибунала.
206-я статья предусматривает ознакомление подследственного с материалами следствия перед судом. Я подписал, ничего не читая. А зачем? Просто лишнее расстройство от того, что там не все правильно написано?
А дня за три-четыре перед судом мне снится сон.
Много тысяч снов видел я за свою долгую жизнь, но помню очень немногие, наиболее ясно и четко помню именно этот, предсудебный. Помню во всех подробностях. Вот, как сейчас вижу.
Рассказываю этот знаменательный сон.
Большой луг, ограниченный с двух сторон, довольно далеко, высоким лесом. Луг, покрытый высокой зеленой травой, имеет уклон к реке, которая нам хорошо видна. По всему лугу много вооруженных казаков тащат вниз к реке лодки. Мы, группа казаков человек в десять, тоже тащим по траве свою лодку.
И вот мы плывем по реке, нас человек семь-восемь. Я полулежу на носу лодки, наблюдаю. Река не очень широкая, метров пятьдесят, течение плавное, небыстрое. Лодок с казаками на реке много. Сначала по обоим берегам реки высокий лес, потом начинается город. Высокая каменная набережная, массивные каменные мосты, — все это напоминает то ли Венецию, то ли Амстердам. На набережной толпы народа в какой-то средневековой одежде. Отношение к нам явно враждебное, все машут кулаками, выкрикивают угрозы. Мы насторожены, готовы к обороне, но на нас открыто никто не нападает, мы плывем дальше.
Проплываем несколько мостов, подходим к очередному. Я смотрю вверх и вдруг вижу, как в настиле моста открывается огромный квадрат, и какие-то люди подкатывают к нему какую-то цилиндрическую штуку, явно намереваясь сбросить ее на нас.
Я кричу: «Ребята, берегись!», и тут эта штуковина падает на нас. Не знаю, ударила ли она по кормовой части лодки или просто упала в воду рядом, но меня подбросило вверх, и я упал в воду. Не бросая оружия, куда-то плыву и выползаю на вымощенную камнем площадку чуть-чуть выше уровня воды. Отдышавшись, оглядываюсь. Рядом со мной лежат еще пять-шесть казаков. Смотрю на реку, лодок с казаками больше не видно. Проплыли дальше или уничтожены, неизвестно.
Встаем, находим дверь, низкую, черную, тяжелую. Открываю ее, захожу, за мной казаки. Много разных приборов, пробирки, колбы. Что-то вроде лаборатории средневекового алхимика. А вот и хозяин. Выскакивает из какого-то темного угла и направляет на меня старинный пистолет с раструбом. Сам маленький, плюгавенький, с длинным лысым черепом. Я ударяю его по руке стволом автомата, его древний пистолет падает на пол, а он сидит на полу у стенки и злобно смотрит на нас.
— Как выйти на улицу? — спрашиваю я этого «алхимика».
Не знаю, понял он меня или нет, но он показывает рукой в другой конец длинной комнаты, мы находим там дверь и выходим на улицу. Идем по улице. Небольшой подъем, вымощенная камнем мостовая, такой же тротуар, дома высокие, старинной готической постройки.
И никого. Ни на улице, ни в окнах домов. Пусто. Но некая враждебность ощущается, поэтому идем осторожно, постоянно оглядываясь по сторонам, и держим наготове оружие.
Но никого. Идем вверх, у меня так и нарастает нетерпение — что же мы увидим там, когда поднимемся. Идем все быстрее, вот-вот дойдем до того места, что уже будет видно дальше.
Вот-вот. Чуть-чуть не доходим… и я просыпаюсь.
Когда я утром рассказал всем этот сон (а я его потом много раз рассказывал и теперь рассказываю), в камере сразу обнаружились специалисты по толкованию снов. Было предсказано: много из нашего брата погибнет в советских лагерях, но я останусь жив, выйду на свободу и буду жить долго, хотя и трудно.
Я, как новгородский былинный герой Васька Буслаев, «не верил ни в сон, ни в чох», да и оптимизма в ту пору у меня не было никакого. И все-таки сейчас следует признать, что предсказание исполнилось полностью: я жив до сих пор и пишу эту книгу.
Читателю уже известна одна из самых черных дат моей жизни — 9 марта 1946 года, когда меня перевезли из проверочно-фильтрационного лагеря в тюрьму. Сообщаю еще одну такую же черную дату — 24 апреля 1946 года — суд.
Нас привели большую группу, человек двадцать-тридцать, и загнали в коридор, откуда по одному вызывают в суд. Очередь движется быстро, наступает и моя очередь. Захожу в небольшую комнату, за столом сидит подполковник, по обе стороны от него двое пацанов в курсантских погонах — заседатели. За все время суда они не произнесли ни единого слова, только кивают или отрицательно крутят головой. Нет ни защитника, ни прокурора, а для меня нет даже стула, все время стою. Трибунал.
Подполковник быстро зачитывает обвинительное заключение. Оно мне уже известно, его читал следователь.
— Признаете себя виновным?
— Да.
— Вопросы есть (одному)? Вопросы есть (другому)?
Оба головой круть: дескать, нет вопросов.
— Подсудимому предоставляется последнее слово.
Я уже знал, что от последнего слова ничего не зависит, большинство судимых от него отказываются, но я все-таки что-то говорю: мне было всего семнадцать, попал в ужасные условия плена, добровольцем не был, заявлений не подавал, в боях участвовал только оборонительных, никем не командовал, прошу суд учесть эти обстоятельства.
— Суд удаляется на совещание. Конвой, выведите подсудимого.
Вот так: суд «удаляется», а удаляют меня.
Через пару минут заводят снова, и подполковник зачитывает приговор. Приговор длинный, напечатан на машинке. Когда же успели? А никогда, все было изготовлено заранее, а суд был чистой воды комедией. Результат: десять лет лагерей и пять лет поражения в правах. Начало — 9 марта 1946 года, конец — 9 марта 1956 года. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит.
Десять лет казались мне таким огромным промежутком времени, что тогда для меня было все равно — десять лет, двадцать или двадцать пять, до конца срока и так, и так мне не дожить.
Из нашей группы все без исключения получили то же самое.
«Правосудие» свершилось!
На следующий день всех нас, приговоренных, собрали в одной камере, а еще на следующий вывезли из тюрьмы в один из кемеровских лагерей, уже ведомства НКВД.
И, на мою радость, я в первый же день встречаю в этом лагере Акулова, который, уже назначенный бригадиром, после некоторых хлопот забирает меня в свою бригаду и назначает помпобытом, то есть помощником бригадира по быту. В мои обязанности входило получение хлеба и раздача бригадникам, получение в столовой баланды, что требовало особой бдительности, так как возле столовой всегда болталось много голодных доходяг, которые могли перехватить миску баланды, а потом, бей его, не бей, а баланда съедена. Мне эта должность кое-чего давала, бригадиру и помпобыту повар всегда добавляет полчерпака.
Вот тут Акулов рассказал мне удивительную историю.
— Ты знаешь, — как-то говорит он мне, — ведь я сидел в моей тюрьме.
— Конечно, — отвечаю я, — и я сидел в моей тюрьме, а вместе мы сидели в нашей.
— Ты меня не понял. Я сидел в тюрьме, которая есть моя собственность, а я — ее владелец.
— Как это? — удивляюсь я.
И он рассказывает. Женился он в Кемерове перед самой революцией на дочери одного из самых богатых кемеровских купцов, чуть ли не самого Щеглова. Напоминаю читателям, что Кемерово до революции именовалось Щегловском. Добрый папочка дает дочери в приданое огромные оптовые склады, которые приносят семье Акуловых хороший доход. Когда в город приходит советская власть, склады конфискуют в народную собственность, а сам Акулов избегает участи многих буржуев только потому, что его в это время не было в Кемерове, он водит пароходы по сибирским рекам. Советская власть для обеспечения народу светлого будущего нуждалась в большом количестве тюрем для этого же народа, и каменные толстостенные