распустить по баракам в свободное плавание, нас даже в зоне провели под конвоем в здание камерного типа и набили в камеры так плотно, что, не то чтобы получить место на нарах, но даже на бетонном полу негде было устроиться лежа. Пришлось устраиваться привычным способом: я уселся на свой фанерный чемоданчик, нашедшийся напарник стал передо мной на колени и положил голову на мои колени, а я положил голову ему на спину. И оба заснули.
Поспал я немного. Загремели засовы, металлический голос прокричал: «Кравцов, с вещами на выход!» и мы с надзирателем идем по зоне.
— Куда идем? — спрашиваю.
— Сейчас узнаешь.
Подходим к какому-то зданию, светятся два окна, надзиратель открывает дверь, говорит мне: «Вот сюда и заходи, а я пошел!» и уходит.
Я захожу и «О, Боже!» вижу Костю Толубко, с которым я когда-то крепко дружил на какой-то колонне (сейчас уже не могу вспомнить, кем тогда он работал).
Мы обнялись, и он начинает мне рассказывать, а я начинаю понимать, почему с нами, прибывшими на освобождение и которых уже вообще можно не охранять, обошлись столь жестоко. Имеется приказ строго проверять всех освобождающихся на предмет наличия у них лагерной одежды, отбирать все лишнее, а новое заменять на бывшее в употреблении. Поэтому и загоняют всех прибывающих на освобождение в камеры, чтобы изолировать их от остального населения пересылки. И избежать таким образом всяких обменов, продаж и так далее.
Большинство освобождающихся было в лагерной одежде, почти всегда в новой, потому что начальство рабочих колонн всегда шло навстречу людям, идущим на свободу. А вот здесь эту новую одежду нужно было у них отбирать или заменять на поношенную.
Таким образом, работы по оформлению вещевых карточек «сдал, получил» было очень много, а работники бухгалтерии, все вольные женщины, не желали ни одной лишней минуты потрудиться после окончания рабочего дня. Вот Костя и помогал в этой работе, а, увидев меня в списке прибывшего этапа, решил и меня приспособить к такому же занятию вместо сидения (не лежания) в тесной и грязной камере.
Он спал здесь же в бухгалтерии на столах и решил походатайствовать перед главбухшей обо мне, тем более что ему оставалось что-то еще дней пять, а помощник, да еще такой шустрый, как я, все равно был им нужен.
Мы с Костей сфотографировались вместе, и эта фотография сейчас передо мной. На ней написано «За 12 дней перед освобождением», ибо к тому времени я уже знал конец моего срока — 28 декабря 1952 года.
Через пару дней он уехал на волю, а я остался вместо него.
Процедуры последнего унижения заключенных проводились следующим образом. Надзиратели приводят группу зеков человек в двадцать с вещами, причем при выводе из камеры их предупреждают, что в эту камеру они не возвратятся. Женщина-бухгалтер вещевого стола произносит перед ними такую речь: «Передо мной ваши карточки. Сейчас я по очереди прочитаю каждому из вас, что за ним числится. Если у кого-то в вещах есть что-то, что не указано в карточке, тот сейчас же сдает это лишнее на склад. Точно так же все сдадут на склад все вещи первого срока и получат бывшие в употреблении. Не бойтесь, вещи будут хорошие. Сейчас никто вас обыскивать не будет, но химичить не советую. Все равно на выходе вас будут шмонать по всей программе, и если обнаружится отличие от карточки, любого такого задержат на день-два для переоформления. Кому это надо? По- моему, ни вам, ни нам».
Какой это был удар для тех, кто уже считал себя на свободе? Почти у каждого было что-то припрятано, и с этим теперь надо было распрощаться. Не все могли ехать домой, где тебе могли найти и рубашку, и кальсоны, не у всех были эти самые дома и семьи, и каждая тряпка была такому дорога. Не у всех были деньги, не все работали как мы на нефтепроводе. У кого денег не было, билеты покупали за счет МВД, а у кого деньги были, тому билеты покупали за его счет. Так что вполне можно себе представить, какой гнев, какое раздражение вызывали все эти действия у освобождающихся. Это же что за государство, что за власть, которая у людей, просидевших в адских условиях шесть, восемь, десять лет, кто за дело, а кто ни за что, и которые идут на волю, а многие в неизвестность, отбирает последние (точнее, предпоследние) подштанники.
Моей обязанностью было, когда такую очередную группу, опять же в сопровождении надзирателей, подводили к складу, и начинались обмен, сдача и прочее, вносить изменения в вещевую книжку. А сколько при этом было всякого крика и немыслимой ругани, так это ни в сказке сказать, ни пером описать.
Из всякого шума может выйти что-нибудь полезное. Как-то мне послышалось, что кто-то проговорил, что он намеревается ехать в Циммермановку, и я немедленно разыскал его. Это был действительно мой товарищ по намерениям. Он был автомехаником, работал в Циммермановке в ремонтных мастерских и, как и я, возвращался туда, чтобы работать там же, уже вольнонаемным.
Мы разговорились и решили держаться вместе. Он освобождался на два дня раньше меня, у него были знакомые на автобазе Нижне-Амурлага в Комсомольске, и он хотел ожидать на этой базе автомобильной оказии на Циммермановку, а до этого на несколько дней надеялся получить там приют, и обещал устроить это все и для меня.
Это была большая удача. Никакого регулярного движения по льду Амурья в то время не существовало, нужно было бы самому искать возможности для такой поездки, а в гостиницу с моим (будущим) паспортом меня бы не пустили. На железнодорожном вокзале постоянно проводились милицейские обходы для выявления освободившихся, но не уехавших вовремя граждан. А я как раз к таким и относился.
Прошло несколько дней. Мой товарищ уже вышел. Вот-вот должен был наступить мой день. Мой день. Я знал, что при выходе из зоны каждый день происходили эксцессы по поводу одежды, но о себе никаких беспокойств у меня не было: в моей карточке у меня были записаны только белье и портянки, а это не отбирали, даже если оно было новейшее.
День наступил. Но не наступил. Меня завели на вахту. В уголке за столиком сидит сотрудник спецчасти; я вижу, как он разложил атрибуты моей свободы: паспорт, справка об освобождении, билет от Комсомольска-на-Амуре до станции Лабинская Северо-Кавказской железной дороги и пачечка денег.
Обыск проходит нормально, с карточкой все в порядке. Все, думаю, через пять минут я на воле. Не получилось.
— Снимай валенки.
— Валенки за мной не числятся.
— Значения не имеет. Снимай.
— Это не лагерная обувь.
— Что, умный шибко? Снимай или иди назад, в зону.
— Это не лагерная. Не видишь, что ли?
— Тебя что, в шею вытолкать? Иди в зону, ждут люди.
Против лома нет приема. Я привел свою начальницу, бухгалтера вещевого отдела, которая заявила, что в карточке заключенного Кравцова валенки не числятся, а надетые на его ноги валенки не лагерного образца, но это не помогло.
Канитель эту не буду описывать. Только вмешательство главного бухгалтера (видимо, через начальника пересылки) спасло мои черные валенки, но это стоило мне бешеной нервотрепки и потери времени: вместо 28-го меня выпустили только 30-го, а все это время я терзался мыслями, не уехал ли уже мой напарник механик.
Итак, 30 декабря 1952 года я вышел с вахты комсомольской пересылки в черных валенках и с маленьким фанерным чемоданчиком в руке. Иду по улице. Сколько же это лет я не ходил по улицам? Иду, иду, и вдруг побежал, сам не знаю, почему. Одумался, остановился, огляделся вокруг и пошел дальше нормальным шагом. Но все равно поймал себя на том, что слишком часто оглядываюсь.
По указаниям, полученным мной ранее, я нахожу автобазу. Захожу на территорию, а у самого кошки скребут: уехал или не уехал? Территория огромная, где искать? В отделе главного механика мне говорят: здесь он, к вечеру придет. Приходит, оба радуемся, объясняет: в городе делает покупки, чтобы завтра, на Новый год, устроить пьянку здешним своим приятелям. У меня есть полторы тысячи рублей, я тоже