Никита покачал головой. Он уже пробовал. Долго молчали.
— Ты знаешь, Петь, — неожиданно сказал Никита. — Когда нам идти за утятами, бабка не пускала меня… Говорит, ушлю к матери… А я говорю: ну и усылай… Так мы с ней и не помирились…
Петька застыл на секунду.
— А я, Никит, ставень матери не наладил…. Давно говорила…
Откуда-то понадвинулось на Петьку розовое-розовое марево и стало медленно обволакивать его голову. В этом мареве перед глазами Петьки вставало то горестное лицо матери, то покосившийся ставень. Он висел на одной петле и, поскрипывая на ветру, неслышно ударял о бревенчатую стену избы…
— Петь… — снова позвал Никита. Петька очнулся. — Слышь, Петь… Ты прости меня… что вот я не догадался… предупредить тебя… о Проне… А? Прощаешь?
— Что ты, Никит!.. — косноязычно зашептал Петька. — Ведь у меня же и своя голова на плечах, чтоб думать. Это я должен был думать… Ты и так подсказал много…
— А главного не подсказал…
— Если бы ты знал… — сказал Петька.
Видение
Петьке смутно — уже не слышалось и виделось, а как бы мерещилось, как вернулись под вечер Проня и чернобородый, как они снова долго пытались открыть железный ящик и это не удалось им, как напихивали в мешки продукты: хлеб, картошку, лук, воду, сало… Как пили потом…
Чернобородый подошел и сказал:
— Еще не сдохли…
Проня утешил:
— Немного осталось!..
Потом они долго спорили, как им быть дальше: уходить теперь или ждать до утра.
Проня сказал, что надо выспаться как следует и двигаться едва забрезжит, иначе они влетят в какое-нибудь болото раньше, чем выйдут на проселок. Затем напомнил, что надо будет еще «как-то устроить этих змеенышей», чтобы все у них с чернобородым — шито-крыто за спиной.
Петькин мозг то чуть просветлялся, то снова мутнел, и Петька погружался в вязкий-вязкий туман. Ни жажды, ни боли он уже не чувствовал. И когда думал о себе, думал не о том Петьке, что привязан к дереву, а о каком-то другом, непонятном, который не может ничего чувствовать и ходит, и что-то делает, но будто он из воздуха: ходит, не прикасаясь к земле, делает, ничего не трогая руками…
Костер бандиты не хотели разжигать… Но когда выпили водки, осмелели и разожгли небольшой… Потом открыли новую бутылку водки.
Дальнейшего Петька не слышал. И не видел, когда пришла ночь, когда уснули грабители на поляне. Тела у Петьки больше не было: не было отекших рук и ног, не было иссушенного рта, не было ничего — было только алое марево вокруг, потом смутные, дорогие Петьке видения в этом мареве.
Сорок первый год. Война. Уходит на фронт отец. Мать плачет. А Петька прыгает от радости на топчане. Зачем плакать? Ведь это счастье — идти бить фашистов, стать героем, вернуться в орденах! И Петька завидует отцу, завидует всем взрослым, что могут получать оружие.
Потом играет гармошка на улице, голосят бабы, скрипят подводы.
Сначала они скрипят вблизи, потом все дальше, дальше, потом у самого горизонта, потом их уже не видно, а бабы все идут, идут следом за подводами, и плачут, и падают на землю, и встают, и идут опять…
Потом похоронная. И мать уже не плакала. Мать положила ее за портрет Ленина в углу. И хотя Петька знал, что доить корову еще рано, мать взяла подойник и пошла за лес, в поле, доить корову… Она была там долго, но когда вернулась, опять не плакала.
Петька хотел пойти возчиком. Чудак: разве бы его взяли тогда в возчики! А мать сказала серьезно:
— Не надо, Петь. Я пока сама. Ты учись. А тогда помогнешь. Грамотному — оно все легче…
Потом победа. И одни мальчишки ликовали в этот день. А бабы опять плакали. Сначала плакали, а потом голосили песни. Длинные, бесконечные… Пили брагу и протяжно-протяжно голосили:
Вернулся в Белую Глину только Федька, дядьки косого Андрея сын. Да вернулся ненадолго, чтобы уехать, Никитин отец.
Потом голодный год. И Петька ходил собирать мерзлую картошку по полям. Никите мать присылала деньги, но на эти деньги купить было нечего, и Никита тоже ходил с Петькой по полям…
Наконец впервые выдали хлеб на трудодни, стало появляться белое, душистое масло в туесках, захрюкали поросята на подворьях…
Петька видит себя в розовом мареве, спящим на материной кровати.
Мать говорит ему:
— Петь, слышь, Петь… Надо бы ставень починить…
И Петька слышит, как хлопает на ветру покосившийся ставень, а проснуться не может.
Мать говорит еще что-то… Петька спит. Тогда мать начинает трясти его за плечо.
— Петька! Слышь! Петька!
Но почему это мать говорит Мишкиным голосом?
Петька хочет услышать ее знакомый тихий голос, а она трясет его изо всей силы и шепчет, совсем как Мишка:
— Петька! Это я! Петька!
Будто его ударили, Петька разом вскинулся весь. Холодная, росная ночь вокруг. И холод, и роса будто вплеснули в Петьку остатки прежних сил, приглушили жажду.
Какие-то мгновения Петька ничего не может сообразить и лишь потом осознает, что ему не снился Мишкин голос, что Мишка трясет его за плечо и, возбужденный, повторяет:
— Ты чего это, Петька? Это же я, Петька!
— Мишка! — хрипло прошептал Петька, в то время как хотел вскрикнуть. И заспешил: — Там Никита! Слышь! Беги к Никите!
— Знаю! Знаю! — забормотал Мишка, орудуя ножом возле веревок. — Там Владька! Тише! Молчи!
Как и почему засмущались Мишка и Владька
Что Петька с Никитой опять исчезли, Владька и Мишка поняли в тот же день, не дождавшись их, чтобы передать утят. Они обследовали тогда всю Стерлю — от устья до водопада.
Мишка сходил в Курдюковку, к Матвеичу, но опять ничего не узнал, сходил к Валентине Сергеевне и, на этот раз более дипломатичный, чем раньше, тоже ничего не узнал. Утром следующего дня, когда стало известно всей деревне, что Никита и Петька исчезли, Мишка опять отправился на разведку.
Рано утром за два дня до этого Мишка видел беглецов, шагающих берегом вверх по течению Туры, и раз их не было в Курдюковке, естественно было предположить, что они зачем-то ходили в Туринку…
Мишка разыскал Серегу-судью, поговорил с ним о том о сем, потом, будто невзначай, спросил, не заходил ли к нему Петька.
И тут Серега с радостью рассказал, как бушевал в деревне пастух Грабушка. Фамилия у него —