мысленно установленными знаменами можно было строить дом, который их должен носить. Теперь знамена и дома навечно вместе.
Знамена в этих деревнях имели особый вид – угрожающий, как будто они хотели восстать и защищаться от возможной несправедливости. Они уже не молятся, они борются. Когда ранняя тень крутых склонов ущелей затемняет дома, когда люди убегают от враждебной темноты к греющим очагам домов, знамена все еще упорно и властно развеваются, бросая вызов темноте ночи. Но это были именно те знамена, которые я больше всего любил, они как бы олицетворяли грусть о давно безвозвратно ушедших мыслях и желаниях, вспоминаемых временами во сне. Хочется их схватить и удержать, но они расплываются, снова появляются, приобретают ощутимые формы и снова исчезают. Вечная игра, которая идет до тех пор, пока сон не станет глубоким. Потом наступает утро со своими реальными светлыми картинами.
Знамена Намче-Базара были не угрожающие, а нежные в своих движениях и звуках.
Когда я сейчас вспоминаю и пишу о них, я смотрю из окна моей городской квартиры, на другие окна и крыши. Передо мной маленький балкон, где стоит лужа от последнего дождя. На луже поднимаются маленькие волны. Видимо, во дворе сильный ветер, но этот ветер передается мне только посредством этой лужи воды. Шум города полностью заглушает шум ветра, дома и крыши – неподвижные препятствия, нигде не видно дыма. Не было бы этой лужицы воды, я не знал бы о том, что на дворе ветер.
Возможно, что такое же происходит и с молитвенными знаменами, и я люблю их не за то, что они поднимают к небу надежду, страх и желания людей, а просто потому, что придают каждому дыханию неба форму, преображают его в движение и шорох. Невидимый и неслышный ветер перед моим окном действует на меня, как угнетающий призрак. Безусловно, я люблю молитвенные знамена за то, что они оживляют, материализуют ветры и безветрие.
По тому, как нас приняли в Намче-Базаре, можно было ожидать, что наше дальнейшее пребывание будет протекать в братской гармонии и дружбе. Но на третий день вечером оказалось, что это не так. То был сырой и холодный вечер, который мы долго будем вспоминать.
До этого вечера мы проводили время прекрасно. Наши палатки стояли на маленьком ровном поле, имущество хранилось рядом, в крестьянском доме. Офицеры заставы несколько раз приходили к нам в гости, несколько раз мы были у них в гостях. Дружественная обстановка и хорошее настроение длилось два дня. За это время Пазанг с группой шерпов вернулся из Лукла с необходимыми продуктами. Сепп пересмотрел все альпинистское снаряжение, мы раздали шерпам теплые носки, чулки, кошки и очки. У нас были все основания быть довольными проделанной большой работой.
Прежде чем снова двинуться в путь, нам было необходимо оформить незначительное дело – найти одного «Дак Валла» – почтальона экспедиции, который должен отнести нашу почту в Катманду, а почту, пришедшую в наш адрес, – в базовый лагерь.
Мишра обещал мне найти подходящую кандидатуру, – хорошего, надежного шерпа, выполнявшего подобную работу для английской экспедиции на Эверест.
Пазанг тоже занялся этим вопросом и сказал мне, что одного человека пускать в такой далекий путь нельзя и что у почтальона обязательно должен быть спутник. Причем каждому из них следует платить столько же, сколько шерпу, рекомендованному Мишрой.
Очевидно, Пазангу было больше дела до обеспечения своих друзей хорошо оплачиваемой работой, чем до защиты кассы экспедиции.
Вечером, когда мы стояли перед палатками, пришел Мишра и сообщил, что шерп согласен на работу почтальона и что условия его удовлетворяют.
Подошел Пазанг и сказал, что пускать одного человека в такой далекий путь нельзя, что во всех экспедициях было два почтальона.
– Один, – ответил Мишра.
Еще не совсем привыкнув к подобному ущемлению собственного достоинства, Пазанг забыл о вежливости по отношению к Мишре, который все-таки был здесь высший чиновник непальского правительства.
Пазанг почувствовал оскорбление своей чести и ущемление своей независимости как сирдара[6] и боялся потерять авторитет среди земляков. Поэтому он демонстративно сунул руки в карманы брюк и позволил себе некоторые замечания, тон которых весьма неприятно удивил Мишру.
Тот стал говорить на повышенных тонах, Пазанг тоже. Пока это был еще только частный спор между ними, но другие офицеры, совершавшие вечернюю прогулку по деревне, подошли к нам на шум, а шерпы из любопытства тоже вылезли из кухни и палаток.
Пазанг не думал о вежливости своих ответов, сопровождая разговор размахиванием рук. И вдруг началась схватка.
Любопытная публика окружила дерущихся тесным кружком, но это была не просто любопытная публика, а публика, готовая немедленно вступить в борьбу.
Гельмут, Сепп и я безуспешно пытались помирить спорящие стороны. Мишра потребовал (он, пожалуй, был прав), чтобы Пазанг принес ему публичное извинение. Пазанг находил это требование неприемлемым. Несколько солдат с винтовками в руках пришли из армейского поста. Они и шерпы все теснее окружали обоих спорящих.
Вдруг все вылилось в общее побоище. Мы, трое европейцев, бросились, как бескрылые запуганные ангелы мира, в середину дерущихся и пытались утихомирить то солдат, то шерпов. Я должен сказать, что обе стороны обошлись с нами очень вежливо. Они отнеслись к нам, как к назойливым, но безвредным существам, от которых следует нежно избавиться. Они были, безусловно, убеждены, что нам здесь абсолютно нечего делать и будет лучше, если мы уйдем, пока они договорятся.
Я страшно испугался. Обычно вежливые и спокойные, шерпы переменились. Они выглядели, как хищники, и желание мести так и сверкало в их глазах. В руках они держали большие поленья, палки и камни. Даже нежного Анг Ньима нельзя было узнать.
Солдаты выглядели не менее воинственно. Они безусловно жаждали момента, когда можно будет применить оружие. Несколько камней пролетело по воздуху, поленья ударились о твердые головы, а мы трое, оттесненные обоими воюющими сторонами в сторону, чтобы не мешали «обмену мнениями», боялись, что не сможем повлиять на мирное разрешение спора.
Возможно, это была просто воскресная драка в городской пивной, перенесенная в Гималаи, но мне она