— Лететь не хочется.
Глушаев изумился: из моих уст слышать такое!
— Почему?
— Погода не нравится.
— А, это другое дело! Согласен — погода хитрая. Когда сосульки плачут — гляди в оба.
Я вздохнул. До чего же не хочется встречаться с Вознесенским!
— Ладно, пойду возьму погоду.
Ноги как свинцовые. Поднялся на второй этаж в метеобюро. Тот же Вознесенский, в той же позе. Стоит, точит лясы с девушкой-синоптиком Аллочкой Любезновой.
Вошел, поздоровался. Аллочка вскинула длинные ресницы. В голубых невидящих глазах отблеск прерванной беседы. Кивнула в ответ золотым ореолом светло-рыжих волос и, протянув мне изящными пальцами сводку погоды, сказала, продолжая разговор:
— А я ей говорю: «Ой, Линочка, не поддавайся его чарам, у него жена!» А она: «Ну и что же?» Понимаете?! А я ей…
Сводка мне не понравилась. Не было температурных данных по высотам, а они сейчас нужны! И не с кем проконсультироваться: Костя Дворовой сегодня не дежурит. Как назло! Уж он бы сказал точно. И не только сказал, а даже записал бы в сводку: «На высотах таких-то возможно интенсивное обледенение». И все! А там, если командир пожелает, пусть берет ответственность на себя. Да он и не возьмет с такой записью! Тут же — черт знает что! Расплывчатые данные и… подпись командира! «Вылет разрешаю». Уже подмахнул!
Чувствую, как у меня начало сбиваться дыхание. Аллочка, закончив тираду, рассыпалась звонким смехом. Ей тонко, по-бабьи вторил Вознесенский. Они не здесь, они далеко: там — во вчерашнем, среди петечек и линочек.
Голос мой был прерывист, тон вызывающ:
— Товарищ лейтенант метеослужбы Любезнова! Прошу вашей консультации о погоде!
Аллочка, словно ей на голову ведро воды вылили, ахнула, всплеснула руками, удивленно округлила глаза. Вознесенский, дернувшись, повернулся ко мне. Крылья носа его побелели.
— Вам непонятна сводка? Вы не умеете читать?! А подпись мою разбираете? — он перешел на фальцет. Сорвался, закашлялся.
А я растерялся. Никогда не видел его таким. Кричит, будто я его денщик. Безобразно, оскорбительно.
Я стиснул зубы и принялся подавлять в себе буйные чувства.
В глазах розовый свет. В душе космический холод. Сердце импульсами нагоняет кровь. Мышцы как железные. Все готово сорваться, прийти в неистовство. Но где-то, словно в осаде за крепостной стеной, еще теплится рассудок: «Нельзя взрываться!.. Взрываться нельзя! Он будет торжествовать…»
Что это — разум? Осторожность? Или трусость?..
Вознесенский, кончив кашлять, вынул из кармана платок, поднес его к губам. А щелочки глаз смотрят испытующе: «Как, удалась провокация или все еще нет?»
Это меня охладило немного. Подавил порыв, сдержался. У Вознесенского в глазах — разочарование. Аккуратно сложил платок, разгладил и уже спокойно, но официально сухо:
— Так что вас не устраивает в этой сводке?
— Нет температурных данных по высотам.
— Только-то? — удивился Вознесенский. — Их не было и вчера. Почему же вы тогда не закатывали истерики?
«Опять кольнул! Какая истерика?! Тихо!.. Тихо!.. Тихо!..»
И спокойно, как можно спокойней:
— Извините, товарищ командир, это вы закатили истерику. Орали на меня, как царский генерал на денщика.
У Вознесенского дернулись губы.
— Так зачем же вам нужны температуры по высотам?
«Опять за свое! Провоцирует… Ну ведь сам же летчик, и неплохой, неужели не ясно, что меня беспокоит? Все ведь понимает, все! Но… Спокойно! Спокойно!»
Цежу сквозь зубы:
— Вы подписали разрешение на вылет, хорошо зная, что при такой температуре возможно интенсивное обледенение. Зачем же напрасно подниматься в воздух?..
— Ах, вон оно что! — перебил он меня. — Вы боитесь лететь?! Так не летите! Запишем вам отказ и все!
Опять розовый цвет в глазах: «Меня обвиняют в трусости!..» Но разум был настороже. Приказ!..
Я круто повернулся и вышел. В состоянии душевного окостенения дошел до самолета. Молча занял свое место. Запустил моторы. Вырулили. Взлетели. На высоте 150 метров вошли в облака, и стекла тут же мазнуло обледенением.
Продолжаю набирать заданную высоту. Четыреста. Пятьсот. Шестьсот. Все! Ставлю самолет в режим горизонтального полета. Штурманы-практиканты начинают работу.
Летим в облаках. В кабину через полуоткрытую форточку врывается сырой промозглый воздух. Лобовые стекла покрыты корочкой льда, и уже прослушивается легкая тряска моторов, это винты покрываются льдом. Сердце болит, словно кто сжал клещами. Я боюсь за себя. Боюсь потерять контроль над собой.
В кабину заглянул Глушаев. Подозрительным взглядом окинул приборную доску, прислушался.
— Что такое, не пойму, будто моторы потрясывают. — Покосился на меня. — Ты что такой? Поссорился, что ли? С Вознесенским?
Я не ответил. Только судорожно вздохнул.
— Из-за чего? — не унимался Тимофей.
Вопрос его мне показался обидным. Удивительное дело: как иногда люди не дают себе труда осмыслить и привести к общему знаменателю ряд отдельных явлений. Ведь был же разговор на земле? Ведь сам же сказал: «Сосульки плачут — гляди в оба». А вот поди ты — забыл! И еще спрашивает: «Из-за чего?»
Я посмотрел на него с укоризной и постучал пальцем по обледеневшему стеклу.
Глушаев ахнул:
— Обледенение! То-то я слышу — режим изменился. Так что же мы летим? Надо возвращаться!..
Я отвернулся:
— Нет!
— Как это нет? — забеспокоился Тимофей.
— А так. Это тебе показалось. Так же, как Вознесенскому. Иди, занимайся своими делами.
Вообще-то напрасно я срываю зло на Тимофее. Он здесь ни при чем. Но меня мутит. Мне плохо.
Глушаев, пожав плечами, полез на правое сиденье, открыл форточку и, бросив взгляд на крыло, повернулся ко мне:
— Командир, на кромке лед, надо возвращаться!
А я уже, потеряв контроль над собой, впал в упрямое безрассудство.
— Нет!
Тимофей молча сполз с сиденья, потоптался в проходе и вышел. А через минуту: тр-р-ррах! тр-р-рах! — словно осколки зенитных снарядов загрохотали по обшивке самолета куски льда, летящие с винтов. Затряслась приборная доска.
В кабину влетел Глушаев. Глаза по блюдечку.
— Командир, надо возвращаться!
— Нет!
Глушаев насупился:
— Командир, опомнитесь! Разобьемся!..
— Нет!
Глушаев выпрямился и посмотрел на меня ледяными глазами.
— Значит, вы ставите свой принцип дороже жизни двадцати ни в чем не повинных штурманов?
Не слова Тимофея произвели на меня воздействие, а его взгляд, холодный, презрительный. Мне стало