знатливого. А биси-то уж и вовсе поперек горла встали — не знает, что с ними и делать. Ночами они деду такую трепку задавали, что не дай Бог. Поутру едва с лежанки вставал. А все потому, что портить не желал. Закаялся он, деда Коляна проклял, минуточку ту, когда колдуном заделаться решил. Тоже пошел учиться, как от чертей избавиться. Обошел все святые места. В монастырях на соломе, когда и на голых досках ночевал, дале-то складов его не пущали, поганый, мол, человек. Ниче не помогало, пока со знающими людьми не свиделся. Они ему велели черную магию учить, чтобы все дьяволья известны стали.
Это у нас в верхах, говорят, тоже такая книжица имеется. Там все еретники созлые деревнями живут. Книга-то ихняя и есть. В черномазии этой все не по-простому. Буковки не черненькие, а беленькие, страницы, вишь, навыворот, как сажа, чтоб читать сподручней было. Вот как прочтешь ее, все про все знать будешь. Карпа много мест в верхах тогда исходил. Научился-таки. А как силу набрал, домой возвернулся. Как раз на покос и угодил. Начал людям о бисях своих рассказывать. А им-то это самое плохое и есть, чтоб другим известно стало. Карпа силу набрал — так просто его не возьмешь, — вот и порешили они всем гуртом навалиться. Это уж бабка мне поведала. Откосил Карпа за день, стал литовку протирать, чтоб звонко шла, да как вдруг подскочит! Стал руками размахивать, будто отбивается от кого. Потом упал, по траве катается, от горла кого-то отдирает. Весь покраснел, хрипит, уже и кричать не может, пена со рта клочьями летит. Баба не будь дура, молитву сотворила, крестом обнесла кругом: Вроде отпустило малехо. А страшно, что ж дальше-то будет. Пошел Карпа к батюшке, покаялся в своем грехе. Тот стал молебен по нему служить, еще отпустило поболе. Тогда Карпа все свои сбережения нищей братии роздал, молиться стал. Молился три месяца и три дня, почти без продыху. И ведь помогло — отстали от него черти, дали ему покой и ослабу.
А с Николаем Венедиктовичем еще того страшнее получилось. Он ведь всю жизнь свою чертей множил, вот и стали они его под конец давить. Довели человека так, что и гроб он себе стесал, сколотил, отходить уж собрался. А биси-то не давали с миром помереть. Я уж тогда большенький был, сам все помню.
Раз утром прибегает Колянин углан, внучек.
— Дедушко, — говорит, — помирает.
Ну, мне же любопытно, вот тоже и побег туда. В избу-то пришли, так сразу и слыхать, что человек кончается. К самой лежанке подходить боязно, издали поглядываем. Дед Колян сам с собой разговаривает, только на разные голоса, ругается по-черному. Один голос тонкий, другой потолще. Руками размахивает, все норовит задеть кого-нибудь. Старушки шепчутся, бабка его молча стоит, как закаменела. И вдруг — Господи! — хлынуло из него. И носом и ртом: сметана, молоко — так и хлещут! У Николая Венедиктовича аж шары на лоб полезли, руки свело. А старушки приговаривают: «Нажрался за жисть свою поганую чужого молока, вот Господь все обратно и отбирает». А это и вправду бывает такое.
У нас корова раз пришла с пастбища — вымя расперло, не заденешь, сразу реветь начинает. Дед-то нахмурился. «Это, — говорит, Николая Венедиктовича работа. Он молоко закрыл». Шапку в горсть — и за порог. Уж не знаю, о чем они там толковали, но дед Колян пришел, пошептал что-то над коровой. «Через день, — говорит, — снова доить можно будет. Лучше прежнего получится». Так и было. С той поры не меньше двух ведер выдаивали. А то еще могут молоко под кожу скотине запустить. Тогда уж и вовсе не поправить, забивать придется. А не забьешь, дак пропадет, и ни молока тебе, ни мяса. Или, скажем, нагуляется корова за день, а молока только с кружку и нацедишь. Это тоже биси выдаивают колдуновские. Вот так и воруют они молоко.
Хлынуло, значит, у Николая Венедиктовича и ртом и носом. Сережка, внучек его, аж затрясся:
— Дедушку жалко!— да и кинулся к нему, за руки схватил.
У деда Коляна глаза разом размутнелись, погладил он Сережку по голове, говорит:
— Вот спасибо тебе, внучек, забирай себе и владей.
А мать Сережина оттаскивает его и орет на всю избу:
— Верни ему обратно, сыночка! Верни, Сереженька!
Тот и понять-то ничего не может, башкой крутит.
— Верни, всю жизнь маяться будешь!
А дед уже последний дух испускает. Догадался Сережка — неладное сделал. Хлопнул тогда деда по плечу и говорит:
— Прости меня, деда! Забирай себе обратно.
Только сказал, Коляна опять закорежило. Ужас, что с ним делалось! Черти-то помирать не хотят, вот и ему не дают, мучают. Если б на кого другого перешли, из родственников, тогда бы сразу на тот свет отпустили. А так не имеют та-кого права.
Чуть позжее отпустило деда Коляна маленько. Вот он и говорит:
— Помру, дак читать надо мной позовите Гришу. — Это тот, который в бане распятие видел. — Только его и зовите, чтоб никто другой даже рядом не стоял. Он один отчитать до конца сможет.
И снова его заломало. А тут мужики с поля вернулись.
Поглядели, в затылках поскребли.
— Однако, конек надо поднимать, иначе не помрет, все мучиться будет.
Взялись за топоры, над дедом Коляном потолок разобрали, хоть с комнаты на вышку лезь. Не помогло. Тогда один на крышу залез да и подрубил конек. Это, вишь, делают, чтобы душе способнее было в небо подниматься. У колдуна-то душа грешная, от грехов великих заскорузлая, как гири они пудовые, так просто не подымется. Но и конек не помогло подрубать. Тогда старушка одна посоветовала:
— Возьмите стакан с тонкими стенками, из которого он воду пил, поставьте в самую печь под трубу да в стороны разойдитесь.
Так и сделали. И вдруг вздохнул так спокойно Николай Венедиктович, аж ветерок по комнате прошелся. Морщины у него разгладились — дух испустил. И в тот же миг вода в стакане помутнела, забурлила и как кровью окрасилась, плеснула волной и успокоилась. И вот что любопытно — опять чистая да прозрачная стала. Тут все и разошлись — покойника еще обмыть, обрядить надо. Кто-то за Гришей отправился.
А нам с Сережкой интересно: как это Григорий над дедом Коляном читать будет? Сговорились мы по дурости и малолетству крадом на печь забраться, чтобы выглядеть, как все будет. Не стало никого в избе, вот мы и — шасть — на печь. Рухлядью тряпочной накрылись, чтобы раньше времени не разоблачили, и затаились. Сережка шепчет:
— Не боись, на русской печи тебе никакая сатана не страшна, это мне мамка сказывала.
Да я и сам уж знал, что печь наша матушка на все горазда. В ней и варят, и пекут, и белье стирают. Раньше еще и мылись, бывало. А уж дух какой от нее в избе — нигде такого нет.
Ну, затаились мы, как мышки, ждем. Сережка посапывает — умаялся за день, а я руку себе чуть не до крови исщипал, чтобы не уснуть. И вдруг входят три дяденьки в избу, а там как раз никого не было. Входят, озираются, один на божницу глянул, дак его аж зашатало. Подскочили они к Николаю Венедиктовичу, ногами стучат, что твоя кобыла. Я пригляделся, а ноги-то у них коневьи. Вот страсть-то! Двое покойника под руки подхватили, третий на его место ладится лечь. А лицом-то он - ну вылитый Николай Венедиктович. Тут я как заору:
— Спасите! Спасите! Воры!
Мужиков как и не было вовсе. С печи-то я спрыгнул, чтобы Сережку не разоблачили. Бабка его и говорит:
— Что ж ты, детонька, кричишь? Грех ведь при покойнике. А я ей:
— Деда Коляна чуть трое на копытах не увели, а один на его место ладился. Бабка запричитала, закрестилась:
— Господи! Господи! С нами крестная сила! Что ж это такое тебе, детонька, привиделось! Это ж дьяволья самые и есть.
Прибежали мужики, выслушали.
— Надо,— говорят,— пятки ему прижечь. Ежели покойник, дак ему все равно. А ежели кто подмененный, тут ему и испытание будет.
Раздули угольки с загнетка, на щипцах к пяткам приложили. Господи! Завоняло как! Меня завыворачивало, едва успел на крыльцо убежать. За мной и мужики вышли.
— Ну,— говорят,— терпеливый покойничек. Знать, не подмененный.