Деда Коляна-то в деревне шибко боялись, вот и радовались, что обошлось все.
А я крадом обратно в избу — и на печь. Сережка там уж со страху икает, худо ему. Но до Григория дождаться решили. Тут уж стемнело. Слышим: на крыльцо кто-то поднимается. Как раз Гриша. Он добрый был, все с ребятишками возился, забавы разные придумывал. Богомольный опять же. Бабы его шибко уважали, а мы и вовсе не боялись. Зашел Гриша с книгой толстенной. Она вся в коже, застежки железные, картинка какая-то нарисована. Посмотрел Гриша на Николая Венедиктовича внимательно так, свечечку достал, огонек затеплил. А дальше нам уж совсем странно показалось. Гриша лучиной в пече поковырял угольки, раздул, а потом затоптал. И вот этим огарышем вкруг себя обчертился. Книгу раскрыл и зашептал что-то — не то молитвенное, не то еще какое-нибудь. Мы, как ни вслушивались, только отдельные словечки и разобрали: «Я в кругу... бабки-большегрудки... черти по-за кругом...» Больше ничего и не слыхать, но страшно стало. Свечечка венчальная горит, огонечек у нее подрагивает — сквознячком потянуло где-то. А на стене две тени. Одна большая — Гришина — в рост. Другая — только бороденка торчит и нос остренький — деда Коляна.
Пламя свечное колышется — вот тени по стенам и шастают. И кажется нам с Сережкой, что вот-вот восстанет Николай Венедиктович, длани свои прострет на печь, ухватит пальцами ледяными за горло так, что и не крикнешь. А Гриша что-то бормочет, читает, как в церкве. И, странное дело, круг, который обвел, только и светится. А за ним темно.
Стал Гриша затихать, а сам все на деда Коляна поглядывает. Вдруг у того рука шевельнулась. Потом веки дрогнули. И глаз-то, глаз-то открылся! Заворчал дед Колян и поднялся из гроба. Я себе руку до крови закусил, чтобы не заорать. Сережка головой в тряпье зарылся. Поднимается дед Колян медленно так, садится, глаза у него черным обметало. А зубы-то, зубы! На Святках, на игрище, когда Покойника провожали, и то не такие страшные из брюквы вырезывали! Смотрит на Гришу с усмешечкой:
— Пришел, не испугался чертей-то. Помолчал Гриша маленько и говорит:
— Пришел, Николай Венедиктович, не испугался. Знаешь ведь, что весь свой страх у твоей бани оставил.
— Да знаю, знаю. Только вот как тебя черти не съели?
— А я приготовился.
— Хитер ты, гад. Хитер не по годам. Ну, да нам с тобой ссориться ни к чему. К одному ведь человека ведем. Что со мной в прах уйдет, что с тобой.
— Вместе, да поврозь, Николай Венедиктович. Ты вот сколь съел за жизнь свою поганую?
— Не твоя это забота, но, так и быть, скажу. Сорок сорожек да сотня окуньков за мной числятся. Это ровным счетом так получается.
— А ведь зряшную ты прожил жизнь, Николай Венедиктович.
— Это уж, Гришенька, не твоего ума дело, зряшную или другую какую. У меня теперь, сам знаешь, судии другие будут. Да и здесь-то ты мне не больно мешал.
— Не скажи, не скажи, Николай Венедиктович. За тобой и здесь догляд был. Да не время сейчас считаться, кто кому что попортил.
— Ладно лясы-то точить. Говори, зачем поднял. А то у меня уж и спину заломило. Передать чего надо?
— Да нет, Николай Венедиктович, нет у меня для тебя передачи. Одна только безделица. Мне ее Карпа отдал, ему она в свое время сгодилась. Вышел ее срок на земле. Держи вот.
Протянул Гриша деду Коляну скляницу. Вся она гранененькая, на свету поблескивает. Знаешь, поди, в таких вот, похожих, хозяйки сейчас уксус хранят.
— Знакомая вещица. Много мне тогда Карпуша хлопот с ней доставил. Ладно уж, передам кому надо. А сейчас все, хватит. Вышло мое время до донышка. Отпусти уж с Богом.
— Не богохульствуй хоть за порогом.
Сказал так Гриша и зашептал опять что-то.
Одно услышал: «Иисус спросил его: как тебе имя? Он сказал: «легион», потому что много бесов вошло в него. И они просили Иисуса, чтобы не повелел им идти в бездну. Тут же на горе паслось большое стадо свиней, и бесы просили Его, чтобы позволил им войти в них. Он позволил им».
Тогда уже дед Колян медленно так опустился на доски и затих. Пропали зубы его жуткие, глаза с кровавой поволокой закрылись навсегда, стан выпрямился, а руки на груди успокоились.
Похоронили его, как доброго христианина. Не было тогда у нас привычки по-собачьему зарывать. На могилу крест поставили, бабка навещала с внучатами. Только как она померла, перестал народ на могилку ходить. Так ее травой и затянуло. Сейчас на старом могильнике я ее, пожалуй, и не найду.
О том, как в бане подменяют
Всякое у нас бывало. Иной раз такое случится, что самому странно. Я вот тебе про баню скажу, про нашу.
У нас за огородом баня стоит черная — по-черному, значит, топится. Бывал в черной бане-то? У вас в городе, поди, нет уж такого дива. С непривычки может и не понравиться — дымно там бывает, когда протапливают. Дым-то через махонькое окошко выходит, трубу раньше не было привычки выводить. И избы ране такие бывали. Но пар там, не в пример белой бане, — сухой, жаркий. И дух хороший, лесом пахнет, дымком. Другого такого не сыскать, почитай, по всей земле, как он в русской бане стоит. Наша-то баня такая же. Каменка в ей еще прадедом моим складена, он же и сруб ставил. Накрепко, по сию пору стоит, и не покосилась ничуть.
Так вот. Я тогда еще углан был, но шустрый. Матушка баню протопила, а отец с братьями подзадержались, робили они много. И пошел я в баню один. А одному, да еще в первый жар, ходить нельзя, это мне сказывали. А я че, варнак был, маленький, вот и побежал сдуру. Одежду в предбаннике скинул, стопочкой сложил, крестик на гвоздочек. Иначе, вишь, нельзя, не положено в баню с крестиком хаживать. А сам аж от радости жмурюсь: пар-то хороший шибко любил. Ну вот и дожмурился. Как хлестаться начал, чую: вроде щенок где-то визжит. Слушаю, а он то под полком, то в углу. Стал я его по помещению гонять, а щенок вроде под столб забрался и верещит оттуда. Я уж до земли расковырял — так охота было посмотреть, что за собачонка, — а ее все нету. За кайлом ведь сходил, не поленился, начал землю копать под столбом. А тут с потолочины как грабли на меня опускаются, норовят за волосья ухватить. Я — что есть духу — за дверь! В предбаннике стою, дрожу, одежда вся раскидана, смена в земле вымарана, только крестик и не тронули. Ну, я заревел, как оглашенный. Тут в аккурат отец с братьями вернулись:
— Чего воешь?
— Страшно, тятенька. Тама щенок визжит и грабли с потолочины тянутся. Чуть волосья все не повыдергали.
— Дак ты, варнак, напроситься забыл!
— Забы-ыл, тятенька.
— Ну, впредь тебе наука. Пошто один в первый жар пошел? Пошто не напросился у банного хозяина? Пошто землю кайлом-то ковырял? Вот и получил сполна. Спасибо еще скажи, что навовсе не задавили!
Вот с той поры попомнил я тятенькины слова. Когда в баню идешь или еще куда — в овин там, на двор, — напрашиваться надо. У каждой постройки, вишь, свой хозяин имеется. В бане — банная староста, в овине — овинник, на дворе — дворовой хозяин. В баню, сказать, заходишь, дак должон напроситься: «Банная староста, пусти в баньку помыться, попариться». Никакой сатана тогда тебе не страшен!
Потом уж матушка меня отпоила, приласкала да стращать стала, чтобы на всю жизнь запомнил. У нас ведь как бывает: вона у соседей дедушка — пошел он раз в баню да припозднился. Уж полночь на дворе, а время это самое нехорошее — шуликины по земле разгуливают, людям досаду делают,— самое бесовское время и есть. А он запамятовал. И вот ушел, и нет его, и нет. Бабка-то забеспокоилась: че ино, где мужик- от? Послала внучка. А он прибегает, кричит: «Дедушко в бане головой в каменку лежит! Уж ободрали его вовсе!» Кинулись туда: так оно и есть. Банники его башкой в каменку запихали да кожу-то обдирать начали. Жуткое было дело.