Поле опустело, над ним замирал серый дым перетертой копытами земли, и в этом дыму одинокий, выбитый из седла всадник, вяло покрикивая, ловил своего перепуганного, одичалого коня.

Петрухин и старшина пошли к машине. Ефрейтор дремал, обхватив руками баранку, сразу включил мотор, развернул машину. Но ни о чем не спросил, молчал стар­шина, не хотелось говорить и Петрухину: вроде все было хорошо, но какая-то легкая досада саднила в груди. Поехали по холмам, сквозь кусты и лианы, над осыпями и обвалами. Досада не исчезала, понемногу накапливалась, тяжелела, а когда Петрухин вошел в свою комнату и за­крыл за собой дверь, ему показалось, что во рту у него горь­кая слюна.

Он бездумно лежал на кровати, пока не пригласили ужинать. В столовой ждал Манасюк. На больших тарелках повар принес им по куску горячего мяса, сострил несмело:

— Отбивная из и-го-го!

Петрухин глянул на старшину, свел брови.

— Двух убили, — сказал Манасюк. — Как требовалось.

Пододвинув тарелку, Петрухин тронул ножом отбив­ную: она еще шипела, сочилась бурой, непрожаренной кровью. Отвернулся, едва не крикнул повару: «Дайте что-нибудь другое, не ем вечером мяса!» — но старшина энер­гично жевал крепкими зубами, посматривал на своего лейтенанта. Петрухин взял вилку.

Ночью он написал длинное письмо Наде. Рассказал о японцах-«капустниках», о салате из ламинарии, мол­люске гребешке, о черном пепле вулкана, землетрясениях и особенно долго, старательно — о Сказке, диких конях. Письмо он закончил так:

«Дорогая Надя! Я никогда не думал, что можно убить коня. С детства я видел коней только в кино: они работали, скакали в тачанках и если погибали, то как бойцы. Здесь их стреляют, потому что они дикие. Мне пришлось видеть одну такую охоту, даже немного участвовать в ней.

Могу признаться: трудно я пережил это. А ведь я воен­ный, отец у меня был партизаном, погиб в войну, мне стыдно за свою излишнюю чувствительность. Но, милая Надя, если у вас в Калуге есть кони, найдите хоть одного, потрогайте его жесткую гриву, загляните в дико­ватые грустные глаза этого вечного работяги, и вы поймете меня. Всего вам доброго!

Лейтенант Петрухин».

Зимой здесь всегда сыплется снег — в любую погоду, ночью, дном. Он из самого воздуха: влага поднимается от моря, холодеет вверху, сворачивается и сыплется на землю снегом. Здесь всегда чисто, бело, вулкан первоздан­но, лунно вздымает в небо синие грани.

Петрухин прыгнул с крыльца, по твердой тропе пробе­жал до казармы, сделал несколько приседаний; поддев ладонью влажный снежок, докрасна растер руки и грудь. Запрыгал, фыркая и задыхаясь. Вышел Манасюк, усмех­нулся, сморщился от яркой белизны, и Петрухин вспомнил ночные выстрелы.

— Старшина! — крикнул, перестав прыгать. — Готовь лыжи. Сказку пойдем ловить. Обещал!

После завтрака они натянули спортивные брюки и сви­теры, стали на лыжи и пошли в конец села, к дому кол­хозника Козолькова. Хозяин расхаживал по двору, под­нимал, ладил поваленные жерди забора. От стога сена осталось темное пятно на снегу да разметанные клочья вокруг двора.

— Вот,— сказал Козольков,— беда, начальники! Без кормов остался. — Помолчав, хлопнул рукавицей о рука­вицу, полез за табаком. — Хуже нет на краю проживать. Как глыбкий снег, они меня обирают.

Козольков — в полушубке, толсто подшитых валенках, собачьей шапке. Он, видно, не из крепких хозяев, не из горячих работников. И сенцо-то свое небось с трудом по осени наскреб. Жаль стало Петрухину лохматого мужичка: «Вот уж точно — где тонко, там и рвется!» Решил с пред­седателем поговорить — пусть помощь окажет.

— Пальнул жиганом в черноту, — рассказывал Ко­зольков, — Утром выбег, смотрю — кровища. В кою-то ко­нягу попал...

На истоптанном копытами снегу каплями, лепешками заледенела кровь: мутная, припорошенная снегом. Раз­бросанно, пропадая, она тянулась через пустырь и даль­ше — по санному следу за поселок.

Вышли на дорогу, не торопясь заскользили к лесу. В мороси редкого снега плавали ближние холмы, деревья; море немо качало стылую шугу, над ним косо, скудно промелькивали чайки. Все было легким, почти неощути­мым. Легко дышалось, легко струились лыжи, и, казалось, снежная земля чуть колышется на густой, мирной воде.

Бело-голубым столбом льда встал впереди водопад. По льду стекали струи, от них отлетал пар, и гранитные глыбы на берегу, огромный рыжий обрыв, деревья вверху обросли белым, тяжким мехом сырого инея. Водопад при­утих, будто задремал в холоде, чуть ворочаясь и бормоча.

Здесь кони пили воду, был сильно вытоптан и забрыз­ган кровью снег; в копытной ямке — тусклая лужица крови. Старшина тронул ее палкой. Кровь еще не застыла.

— Добьем конягу, а?.. — Старшина кивнул на распадок, куда, исчезая, втягивался широкий след табуна.

Сильно оттолкнувшись палками, Петрухин побежал к распадку, и с ходу, без передышки, они взяли крутой, рыхлый подъем. Остановились на голой горе. Тут почти не было снега; кони до черной земли выбили снег, съели траву и коренья. Зато дальше начинались заносы, сугробы лежали буграми, застругами. Частые ветры крутили, пересыпали снежный песок в этой пустой котловине.

След табуна уходил наискось, к лесу на отлогом склоне вулкана. Где-то там, в его обширных бурых трещинах, обитали зимой кони: возле дымящихся фумарол, горячих родников хранились клочки талой земли.

Отдышались, покурили. Пошли гуськом: впереди Пет­рухин — он был легче, скользил почти поверху, без «нырков»; позади Манасюк сопя утрамбовывал лыжню. Шли сбоку трудной дороги табуна, и было видно: кони проваливались по брюхо, передвигались прыжками, часто отдыхали — заледенели подтаявшие под животами ямы.

Уже четко различались голые ветви лиственниц впере­ди, когда Петрухин увидел на опушке леса табун. Кони стояли, плотно сбившись, над ними висел сизый дымок, спины мокро заиндевели.

В сееве снега, в глохлой тишине табун близко подпу­стил к себе. Заметив вдруг людей, всполошился, всхрапы­вая, ломая ветви и кусты, разом отвалил в лес. Посреди вытоптанной опушки остался рыжий конь; шея у него была вытянута, голова лежала на снегу. Прибавили шагу, пошли рядом и, прежде чем успели о чем-либо подумать, поняли: это Сказка!

Осторожно подступили с двух сторон.

Чутьем, слухом Сказка уловила тревогу, качнула голо­вой, повела черным, зло вспыхнувшим глазом. У нее чаще заходили бока, нервно запрядали уши. Из горячеч­ных ноздрей ударил в снег длинный выдох. На большее ее не хватило. Она замерла, и только пугливой судорогой передергивалась на боках кожа.

— Жеребая,— сказал Манасюк, коснувшись палкой живота, — жеребенок бьется.

Петрухин смотрел на жилисто вытянутую шею Сказки, полузакрытый глаз, на смятую огненно-рыжую гриву, мокрый, дымящийся паром круп, видел слепяще-яркое пятно крови возле передних ног и растерянно молчал. Ему не верилось — нет, нет... Вот сейчас Сказка вскочит, ударит копытами в снег, скроется за лиственницами. И незачем вовсе ее ловить, пусть живет на свободе, водит табун, пасется в бамбуковых долинах — на нее надо смотреть издали, приезжать и смотреть. Потом он вдруг понял слова старшины: «жеребенок бьется», подумал внезапно: «Умирает»,— и быстро сказал, слепо протянув руку:

— Дай винтовку!..

Ствол приставил к уху — вздрогнувшему, отпрянув­шему. Глянув на вершины лиственниц, нажал спусковой крючок.

Выстрела он не услышал: просто охнул лес, осыпав с ветвей снег, далеко в горах грустно отозвалось эхо, и над лунно-чистым конусом вулкана косо завалился жел­тый серный дым.

— Поймали... — откуда-то издалека прозвучал голос старшины.

Вечером, Петрухин ничего не писал Наде.

Вы читаете Мыс Раманон
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату