нравилось ему и днем, если было знойно, поваляться в прохладном дупле. На пеньке он восседал по утрам да в тихие вечера, строго озирая долину, слушая журчание родников, пение розовых птиц.
Как-то раз вздумалось Фифли сходить в ближнюю рощицу, посмотреть, что за лесной крикливый народец обитает там. Он спрыгнул в мягкую траву, заковылял потихоньку, разминая лапки. Но тут же, сорвавшись с насиженных мест, встали перед ним два мрачных волка, позади заверещали, прося Фифли вернуться, зайчихи. И он влез на свой надежный пенек, радуясь, что звери так бдительно оберегают его жизнь.
Прошли годы. Фифли одряхлел, почти ослеп, шерстка сделалась редкой и седой. На пеньке теперь все долгие дни неподвижно сидел маленький зверек-упырь, мутными глазками озирал леса, прислушивался. Он мало спал, брезгливо и скупо ел. Он прогнал зайчих, приказал замолчать розовым птицам, пожелал усилить охрану — четыре волка с четырех сторон оберегали его, — и медведь только по вызову приближался к пеньку. Он любил покой, мертвую тишину. И если где-нибудь в рощах раздавался хищный рык или вопли мирных обитателей, Фифли не тревожился: ему давно внушили, что все жители его владений, от мала до велика, по примеру Владыки питаются плодами растений, кореньями, травой.
Однажды ночью, когда Фифли дремал на пеньке, а волки, проголодавшись, все разом ушли подкрепиться свежей добычей, на поляну у старого дерева забрела лиса. Она была из дальних, чужих краев, тощая. Увидев жирного дремлющего зверька, лиса схватила его, размяла в зубах и на ходу проглотила.
Утром волки доложили медведю, что исчез великий Фифли, склонив при этом седые повинные головы. Старый медведь помолчал, озираясь вокруг, сказал одно слово:
— Чудеса!
Сидевшая на дереве сорока вспорхнула, закричала:
— В небеса! В небеса вознесся Владыка! — и полетела над долиной.
— В небеса? — удивились волки.
— В небеса,— подтвердил, подумав, медведь. — Сорока видела.
И Фифли сделался богом. До сих нор звери веруют в него, молятся ему, ждут его пришествия для справедливого Страшного суда.
СКАЗКА ПРО ЧОКУ
Болото было большое, и лягушки жили в нем хорошо. Хватало тины, воды, зарослей осоки. Цвели здесь кувшинки и много водилось всякой живности: комаров, мошек, личинок. По утрам лягушки долго спали от сытости, зато к вечеру, когда согревалась вода и над болотом скапливался пахучий туман, квакали и скрипели на самые разные голоса, чтобы выказать свое полное довольство жизнью, оповестить все сущее на земле, как им прекрасно в большом, зеленом болоте.
Квакал и молодой лягушонок но имени Чока. Прозвали его так за то, что он, открывая рот, очень красиво причокивал. Это нравилось всем, и Чоку считали талантливым. Были у него и другие достоинства: он отлично прыгал, на целый час заныривал в тину, имел на спине два золотистых пятнышка, что и вовсе считалось необыкновенным.
— Какой кррасавец! — скрипели старые лягушки, жмуря желтые ослепшие глазки. — Каких головастиков нар-родит !
Чока слушал их, и ему становилось обидно: «Как они глупы! Всю жизнь киснут в этом болоте и думают о каких-то головастиках!..» Он выползал на широкий лист кувшинки, надолго задумывался. Грело солнце, звенели комары, душно парило болото и тонко пах белый цветок кувшинки. Было смутно, сонно, влажно вокруг. Чока щурился, вглядываясь в древние деревья на опушке леса, они казались мутно-зелеными и тоже туманными: Чока хорошо видел только то, что было рядом с ним, даже края болота ему мерещились, как во сне. Но все равно он упрямо глядел на опушку, в темные провалы между деревьями, а когда поднимал голову, глох и слеп от сияющей бездны неба. Он уставал сидеть на листе кувшинки, у него высыхала кожа — от этого поднимался в теле необыкновенный жар, — однако он не позволял себе нырнуть в воду: еще рано, еще мало собралось вокруг обеспокоенных сородичей, гадающих: «О чем так глубоко задумался Чока?..»
Лягушата и лягушечки больше взрослых пялили глаза на Чоку, открывали ротики и пробовали часто и трудно дышать — как это делал Чока. Они очень хотели быть похожими на него, чтобы и их хвалили за какие-нибудь таланты, но терпение у них было маленькое, как раз такое, чтобы выждать и слизнуть языком с травинки комара, и трудно дышать они могли совсем недолго.
Приплывали к листу кувшинки старые, утомленные жизнью родители, вежливо просили Чоку хотя бы разок окунуться в воду. Им помогали, горюя, другие многолетние лягушки. Чока никого не видел, и деревья на опушке ужо не казались ему зелеными — они вспыхивали то желтыми, то розовыми мутными пятнами: так тяжело было Чоке, так напекло его солнце. Вокруг листа кувшинки скапливались все жители болота, приплывали даже тритоны с самой окраины. И когда поднимался настоящий гвалт от всеобщих восторгов и вздохов, а родители начинали тихо плакать, Чока спрыгивал в воду, уходил глубоко, к самому дну, и лежал там долго, остывая в мягком иле. И это тоже было удивительно, не каждому посильно.
Однажды в очень жаркий день Чока сидел на своем листе кувшинки и сильно грустил. Почему-то медленно собирались сородичи, вяло квакали, и Чока стал думать. «Что за жизнь?.. Как скучно, как серо вокруг! Какая вонь из болота! А лягушки?.. Ни одной светлой личности. Болотные обыватели!» Думал Чока долго, мучительно, все больше расстраивая себя.
Собрались сородичи» заквакали. И их голоса показались Чоке противными. «Не могу!» — решил он. Глянув в шумящую толпу, Чока крикнул:
— Уйду!
— Куда, куда? — испугались родители.
— Туда! — сказал Чока, указав лапкой на деревья между которыми смутной темнотой зияли провалы.
— Как! Как! — заквакала толпа.
— Упрыгаю! — совсем рассердился Чока.
Он соскользнул с листа кувшинки, быстро подплыл к краю болота, выбрался на берег. Позади плескалась и рокотала испуганная толпа. Чока хотел глянуть в последний раз на родное болото, но удержался: «Это слабость, да и лягушки подумают еще, что трушу»,— и легко запрыгал к опушке леса.
На траве не обсохла еще с ночи роса, она окатывала Чоку, когда он задевал листики, и прыгать было очень приятно, свежо. Роса напоминала хороший теплый дождик, от которого кожа покрывается нежной прохладной слизью. Чока подпрыгивал все выше и выше, на мгновение видел деревья — уже совсем зеленые,— падал в траву и снова подпрыгивал. Он обезумел от счастья и восторга и хотел только одного: оторваться, полететь над травой, кустами, подняться выше деревьев и увидеть всю землю.
Через лужицу, мимо трухлявого пенька, обогнул куст боярышника. Выше, выше... Уже близко деревья. Какие они огромные! И шумят так, будто хлещет ливень. А что за ними? Что за теми сумерками, за туманом леса? Вдруг — огромное, прекрасное, необитаемое болото. Тина нежнейшая, комарья тучи, жирные личинки... Чока поживет в нем, вернется к сородичам и... Выше, еще выше! Вот бы оторваться и полететь...
И Чока оторвался, полетел. Его охватил со всех сторон воздух, от невесомости сперло дыхание, Чока квакнул, изумляясь, и расправил лапки, как крылья. Он летел! Да, он летел!.. Но вдруг его окутала темнота, он уловил запах прелой сырости, и... сильный удар лишил его памяти.
Приходил в себя Чока медленно, так, точно снова из икринки вырастал в головастика, из головастика — в лягушонка. А когда вырос, ощутил себя всего, до кончиков лапок,— увидел плесень на старых досках, глинистые стены, размытые дождем, и высоко-высоко клочок неба с жидкими верхушками деревьев.
Чока понял: он свалился в яму. И испугался и заквакал, изо всей силы раздув свое горло. Где-то