бабушка, а я могу утерять за эту неделю это радостное чувство зависимости от дыхания и сердцебиения внучки. Потому что тик-так, тик-так. И грубые гарпунщики москвичи, более молодые, чем Теодоров. Надо же понимать все-таки, что время переливается из настоящего в будущее, а в прошлое — никогда, как я полагаю. Не продал я свой роман, Лиза, нет, но может ли это помешать нам еще раз напоследок соединиться, как верным друзьям детства?
О-о, у-у — символы нечленораздельного счастья. В дальнейшем… пропускаю… мы достигаем вершин взаимослияния и понимания. То есть я могу продолжать жизнь Лизой, а она Теодоровым, и никто не заметит подмены, настолько я осознал и почувствовал себя Лизой Семеновой, летящей на похороны бабушки, а она себя Юрием Теодоровым, вскоре уезжающим на Курилы, чтобы потом снова встретиться надолго и навсегда, и опять перелиться друг в друга. Ночь, и мы необыкновенно нежны друг к другу, как нежна, понимаете, сама ночь. Мы говорим робкие и нежные слова: «солнышко», «ласточка», «наважка моя», «лосось мой золотой»… ну, не так, конечно, но набор ласкательных слов примерно таков, и прикосновения наши легки, как дуновения. В аэропорту я не отпускаю Лизоньку ни на шаг от себя, все время обнимаю за плечи, целую, ласкаю — наконец, она не выдерживает такой муки и плачет. (Впервые.)
— Юра, — всхлипывает, — так не хочу улетать!
— Ну, с Богом, — отвечаю я невпопад. — Жду. Быстрей возвращайся. Я приеду с Курил и сразу устроим в доме ремонт. Тараканов прогоним, ты их не любишь. Я вернусь на работу в редакцию. Буду много зарабатывать, тебя кормить. Пить я брошу. Зачем! Ты слаще вина. Так что пить я брошу. Такая наша программа. Хорошая?
— Хорошая, — кивает и всхлипывает Лиза, сама на себя непохожая — слабая, беспомощная.
И так получается, что самолет улетает. Нашелся бензин-керосин, все в самолете исправно, и он — на тебе! — улетает, как дурак, вместе с Лизонькой. (Иногда ненавижу авиацию!) А я глубокой ночью в одиночестве возвращаюсь в свой дом, чтобы на следующий день в полдень сделать в туалете открытие, которое потрясает меня своей несомненностью. И вот вскоре появляется деловой Илюша Скворцов с набором лекарств и шприцов (запасливый!) и командует мне: «Жопой к свету, Юра-ша!» — как обычный прозаик, а не поэт.
4. ОСВАИВАЕМ КУРИЛЫ
Одну рыбообработчицу зовут Ирма, другую Марифа, третью Сара. Три также острова в нашем окружении — Кунашир, Шикотан, Итуруп, такие же исконно русские, как эти рыбообработчицы. Мы побываем всюду, и число укладчиц, раздельщиц разных национальностей, (ибо тут истинный Вавилон) умножится, а островов так и останется на нашем счету три — Кунашир, Шикотан, Итуруп. Трех нам вполне достаточно, чтобы наглядеться на сглаженные зеленые сопки, скальные обнажения берегов и туманные вершины далеких вулканов, ждущих своего часа. Море укачает нас, но оно же и обласкает тишиной и покоем. Плашкоуты познаем. Увидим горы железных бочек, штабеля ящиков, заваль консервных банок. Пройдем по всем деревянным тротуарам, поднимемся по деревянным лестницам, посетим бараки. Привыкнем к дождю и ветру, к стойкому запаху рыбы и гниющей морской капусты. Мы, конечно, навестим мыс Край Света, который, дети, предполагает именно край света. В странной тоске, поодиночке мы будем иногда бродить по берегу, ощущая свою малость рядом с морем и вулканами. Найдем причудливые деревяшки, непременно. Найдем славные камешки, крупные раковины и удивительные японские бутылки — обязательно. Сотни женских лиц пройдут, проплывут, промелькнут перед нашими глазами чередуясь, а мы запомним немногие. Курильские курвы — брысь, дети! — коренастые, курносые, кучерявые, красивые и каракатицы, с крупами коней, космами и косицами станут поить нас брагой. Десятки стихов вдохновенно прозвучат. Тихий всхлип раздатся однажды ночью — это спящий Теодоров всплакнет. И он же завоет во сне, как подыхающий волчара, переполошив своих попутчиков. (С ним спать в одной комнате никому не советую, если его что-то мучит.) Упадет и разобьется вертолет с пьяным экипажем. Муж зарежет жену. Ограбят двух заезжих туристов, и Теодоров встретит на Итурупе пароходную даму Римму.
— Римма! — закричит он издали, от столовой. Ах, как она возрадуется и побежит ему навстречу! Они обнимутся быстро, бегло.
— Приехал, — радостно скажет она.
— Да, вот видишь, тут я, — подтвердит Теодоров, хмурясь.
— Давно?
— Вчера прибыли.
— Надолго?
— До первого парохода.
— Ты не один?
— С товарищами. Нас трое.
— Знаешь, — скажет она, тряхнув пышными волосами, — муж у меня в море. Я могу пригласить вас в гости.
Но зачем я обижаю Ирму, Марифу и Сару? Упомянул их и тут же забыл. Это нехорошо. Они заслуживают нескольких страниц текста. Вообще, кто как, а я ценю и помню всех своих попутчиц, давних и близких, — не по именам, конечно, и не по внешности, а по ситуациям, на которые чрезвычайно памятлив. Спросите меня — ну, спросите! — о любой из них, и туг же память услужливо подбросит мне яркую картинку: к примеру, урочище Сары-Челек, ореховая роща, я и она (киргизочка-учителка) под раскидистой орешиной на траве, и стадо диких свиней, вдруг с визгом выбегающее из зарослей… Ну, и так далее. А некоторые гордятся тем, что девяносто девять эпизодов из ста забыли начисто. В этом, по-моему, есть какой-то подлый снобизм, пренебрежение к живым существам и, в конечном счете, духовная ущербность, и так считаю, друг-читатель. Ибо нет людей, не заслуживающих воспоминаний. Останови прохожего, попроси огонька и сделай зарубку: такого-то числа в полдень некий славный прохожий поднес тебе горящую спичку. Засчитывается и его доброе дело, и твоя благодарность. Поэтому помню. И не вычеркиваю никого.
И вот, стало быть, Ирма, Марифа, Сара. Илюша, Володя, Юрий. Вообще, какая сила нас ведет, мужики, по этому неправильному пути? Оголодали мы, что ли? Сыты-пресыты. Можно терпеть и терпеть. Дома ждут верные жены, любовницы. Чего же тащимся под дождем по грязи в незнакомые, опасные бараки? А любознательность! Страшная любознательность, брат Боря, гложет нас (и тебя, полагаю). Можно сказать и высоким стилем: жажда, брат, жизни! У-у, какая невыносимая жажда, брат, жизни! Прямо-таки нечеловеческая страсть к познаниям, познаниям, познаниям. А кто умом ленив и считает, что все познал и испытал, того в компанию не возьмем — на хрен! Пусть сидит дома и вяжет носки для обогрева ног, правильно, брательник? Мы же входим в незнакомый опасный барак с неосвещенным коридором. Мы идем к Ирме, Марифе, Саре за новыми знаниями.
Что-то подобное мы уже проходили, изучали и получали соответствующие отметки за прилежание. Но вот, например, никто никогда, насколько я помню, не ломился в гостиничный номер, куда мы все вшестером переселились во время коллективного божественного урока. Не припоминаю, чтобы кто-то выкрикивал страшным пьяным голосом жуткие угрозы в том смысле, что отрежет половой член тому, кто лежит с его любимой Ирмой. (А лежит Илюша.) Мы затихаем. Не откликаемся. А этот фанатик рвет дверь, бьет плечом и, конечно, вышибет ее, если не вмешаться.
Тогда Теодоров кричит (смелый!), что никаких баб в номере нет, и громко сообщает, что сию секунду звонит в милицию (хотя телефона нет). А перепуганная Марифа дрожит под ним, как пойманная рыбка. А Володя Рачительный звереет (хотя он коренной интеллектуал) и заявляет, что сейчас он выйдет и размажет по стенке хамюгу. А Сара лежит под ним, как дохлый мышонок. Тот, за дверью — бандюга такой некультурный! — меняет тактику. Вскоре мы слышим, что он лезет в окно и барабанит в стекла с новыми угрозами. Словом, какой уж тут тихий, нежный урок в таких невыносимых условиях!
Бандюгу мы все-таки прогоняем, убеждая его, что нет у нас баб — ну нет! — но занятия испорчены. Хотя в этом, может быть, — в неординарности ситуации — и есть самый смак, высший смысл. Мы же как- никак писатели! Мы должны, понимаете, изучать жизнь во всей ее сложности и непредсказуемости, даже под угрозой насильственного оскопления — не так разве? Что до Теодорова, то он даже рад нежданной помехе. Он и возлег-то на туземку Марифу с большими внутренними сомнениями, опасениями, колебаниями,