не знаю — а стало быть, могу только содействовать. Содействовать — вот моя специяльность; ни делать, ни производить, а именно содействовать. И многие от этой специяльности устраняются, бегут на теплые воды и там влачат с горем пополам культурное существование.
Не однажды меня интриговал вопрос, каким это образом вдруг, словно из земли, русский культурный человек вышел! Всё были густопсовые да чистопсовые — и вдруг культурными людьми сделались. Сидит себе чистопсовый человек или в Залупске, или в Ницце, за обе щеки уписывает и говорит: теперь вы на мой счет легонько! я из тарелки ем, а не из плошки, я салфеткой утираюсь, а не стеклом — я культурный человек! И как только появился этот культурный человек, так рядом с ним явился и действительный статский советник Солитер. Не было культурных людей, не было и Солитера. Были действительные статские советники Довгочхуны, Неуважай-Корыты, Ивановы, Федоровы, Семеновы, ели и пили, а в свободное от еды время писали: утверждаю, утверждаю, утверждаю. А Солитер пишет: раззоряю, раззоряю, раззоряю…
Не раз хотел я даже историю возникновения культурных людей написать. Подробно, по документам. Как они сначала до обморока были доводимы и как потом, будучи постепенно привлекаемы к содействию, в чувство пришли. В какое чувство?
Вот на этом-то вопросе я и поперхнулся. Коли назвать это чувство — будет ли это своевременно, а ежели не назвать его — какой же смысл будет иметь мой исторический труд? Я знаю, что многие историки именно с тем и предпринимают свои труды, чтоб ничего из этого не выходило, кроме того, что великая княгиня Ольга Коростень сожгла, а великий князь Святослав сказал: не посрамим земли русския! — но то историки сериёзные, а я… какая же сериёзность во мне?.. Я пишу, потому что меня культурная тоска одолела, тоска, тоска и тоска! Тоска, похожая на угрызение, словно я грехопадение какое совершил с тех пор, как меня в культурные люди произвели.
С одной стороны, нет ни умения, ни быстроты в ногах, ни здоровья — и рад бы посодействовать, да взять нечем! С другой стороны — тоска, что-то неопределенное под сердцем сосет. Жюдик — видел, Шнейдершу — видел, у Елисеева, и на Невском, и на бирже — был. Все, что можно было в пределах культурности, кроме содействия, совершить, — все совершил. Повторять то же самое надоело, а между тем надо жить. Ни смерть, ни болезнь — ничто меня не берет. Встанешь утром — и какими-то испуганными глазами глядишь в лицо грядущему дню. И завтра и послезавтра будут дни, а чем их наполнишь? Не сходить ли в Александринку, на Пронского посмотреть — может быть, хоть это потрясет. Или вот в Педагогическом обществе побывать, послушать, как Водовозов реферат будет защищать? И вдруг окажется, что это отрава! И потом прокурор будет доказывать, что кто-нибудь из родственников меня нарочно отравил, чтобы потом наследством моим воспользоваться. И присяжные, обдумав зрело обстоятельства дела, скажут: да, виновен. Нет, слуга покорный! я родственников люблю и ответственности подвергать их не желаю…
Итак, я дома и не знал, что делать с собою. Начал с севрюжины и конституции, кончил Пронским и Водовозовым.
ГЛАВА 2
Дело было в половине апреля. Я смотрел из окошка на улицу и любовался на сумятицу, которая происходила в природе. Воздух был наполнен каким-то невообразимым мельканием; крупные, крупные снежинки, мокрые, разорванные, словно проливной дождь, тяжело ударяли в окна. На подоконниках уже образовалась порядочная груда белого вещества, рыхлого и тающего; мостовая, еще часа два тому назад серая, начинала белеть. По улице сновали извозчичьи пролетки с пассажирами, озлобленно скрючившимися под зонтиками. Ряд домов, мокрых, осклизлых, загадочно глядели своими бесчисленными черными окнами, словно тысячами потухших глаз. Небо давило и, несмотря на второй час дня, окутывало город ранними сумерками. Гул экипажей и мельканье лошадей, которые некоторое время раздавались усиленно (был первый день святой недели), постепенно начали стихать, стихать, и наконец совсем сделалось тихо. Даже ликующие столоначальники — и те, по-видимому, успокоились.
Я стоял у окна и припоминал. Было время, когда и я в этот день летал и метался; придешь в одно место — распишешься, швейцару целковый подаришь и, нимало не медля, — в другое место, опять распишешься, опять целковый подаришь… Да в мундире, сударь, в мундире! А нынче вот сижу у окна да глазами хлопаю — на дворе праздник, а никуда глаза показать не хочется. Почему не хочется? — а потому просто, что незачем…
Прежде я потому ездил, что было у меня убеждение: здесь претерплю, зато в своем месте наверстаю. Я даже нарочно в Петербурге периодически появлялся, чтоб претерпеть и потом наверстать. Мерзок я был, низкопоклонен, податлив, но я знал, что у меня имеется стимул, двигающий моими действиями. Впоследствии обстоятельства заставили меня сознать, что это был стимул фальшивый, несостоятельный, лишенный предусмотрительности, — прекрасно! Я понял это и, может быть, даже вполне искренно отказался от тех идеалов наверстыванья, которые обуревали меня в бывалое время. Но почему же я, оставив прежние стимулы, не усвоил себе новых? Для чего я живу? Для того ль только, чтобы представлять собой образчик русской культурности… велика невидаль!
Я знаю теперь, что езди я или не езди, поздравляй или не поздравляй, все-таки я ничего не наверстаю, потому что и наверстать негде. Хотя же действительный статский советник Солитер и заставляет мелькать перед моими глазами какие-то виды, но, право, мне кажется, это он просто, ради блезиру, делает. Следуй, говорит, по моим указаниям, и будешь ты век сыт и век пьян — а куда следуй, этого он и сам растолковать не может. У самого-то, брат, у тебя яичница в голове, а тоже других приглашаешь!
Да если б он и мог доподлинно разъяснить, куда и как нужно следовать — разве я могу туда идти? Да и не только туда — никуда я идти не могу. Все, все для меня заперто. По судебной части я могу только адвоката нанять, а сам истца от ответчика отличить не умею. Кто их знает! — там адвокат разберет! По части народного просвещения — я не знаю, кто кого кормил, волчица ли Ромула или Ромул волчицу, — что ж я на экзаменах-то спрашивать буду? По части финансов я знаю одну систему: дери и в случае недобора бесстрашно занимай! а как и на какой бумаге ассигнации печаются — ничего этого я не знаю! Вот разве по части… ну, нет, Солитер, этому не бывать. Действительно, по этой части никаких познаний не требуется, только культурность одна, но я ведь не позабыл, что мой прадедушка регентшу Анну Леопольдовну в одной сорочке из опочивальни вынес!.. Нет, не позабыл! Ибо ежели я сам лично ничего не сделал, даже чистосердечного раскаянья не принес, то прадед мой…
И откуда нынче такие действительные статские советники развелись! И прежде были действительные статские советники, назывались Довгочхунами, Ивановыми, Федоровыми, Семеновыми, ели, пили, сами балы делали и откупщиков заставляли делать, ездили по гостям, играли в клубах в карты, а в свободное от занятий время писали: утверждаю, утверждаю, утверждаю. А Солитер пишет: разоряю, расточаю, развращаю!..
И ничего. Разоряет — и не созидает, расточает — и сам стоит невредим, развращает — и состоит членом общества распространения грамотности. Кто поймет эту тайну? Есть у него один ресурс, который выручает его. Ресурс этот — лганье и показывание фальшивых перспектив. Он лжет постоянно, лжет, как рязанский дворянин, когда начнет рассказывать, какие у него, при крепостном праве, персики в оранжереях родились. В этом случае недавняя чистопсовость вся целиком выступала у него наружу. Он лжет, и сам к своему лганью прислушивается, как соловей к собственному пению. И верит. Верит тому, что он, ехавши тройкой, в одну прорубь со всем экипажем провалился и потом за двадцать верст в другую прорубь выскочил. Следуйте, говорит он, следуйте только моим указаниям, а в свое время мы — наверстаем!
И многие до сих пор верят ему. Я убежден, например, что Прокоп даже в эту самую минуту мечется как угорелый по городу и все поздравляет, все поздравляет. Домой, думает, приеду — всё наверстаю! И это он, в течение десяти лет, аккуратно из года в год так делает. Каждый год кукиш с маслом получает, и все шибче да шибче поздравляет и надеется.
Уж целую неделю, как я в газетах прочел, что он в Петербург приехал — и ко мне до сих пор ни ногой. Вместе Шнейдершу слушали, вместе в географическом конгрессе заседали, вместе по политическому делу судились, наконец, вместе в сумасшедшем доме сидели — и вот! Чай, всё перспективы выглядывает, связи поддерживает, с швейцарами да с камердинерами разговариват. Чай, когда из Залупска ехал, тоже хвастался: я, мол, в Петербург еду, об залупских культурных нуждах буду там разговаривать! Разговаривай, мой друг, разговаривай… с швейцарами!
Кому интересны залупские нужды, культурные или некультурные? Вот кабы ты сообщил секрет, как к празднику нечто заполучить или как такому-то ножку, ради высокоторжественного дня, подставить — ну, тогда мы бы тебя послушали! А то: Залупск — разве об нем кто-нибудь думает! Есть у вас там, в Залупске, Солитер — и будет с вас. Он вас там разберет: и стравит друг с другом, и помирит, если нужно… «Zaloupsk! — qu’est ce que c’est — que Zaloupsk?»[30]
И вот, ради разговоров с швейцарами, Прокоп даже об старом соратнике и собутыльнике забыл! Это ли не черта русской культурности! Сегодня приятель, а завтра Солитер разрешил ему за свой превосходительный каблук подержаться — он уж и рыло воротит. Я, говорит, наверху нынче стою, сверху мне все перспективы виднее. Вы, мол, как лягушки, в болоте квакаете, а мы, аисты, на горах расселись, да как налетим оттоль… Да на кого же ты налетишь-то, птица ты бестолковая! Посмотри, и болото-то уж пустым-пустехонько стоит: нечего скоро и зацепить-то там будет!
Мне сделалось досадно и жалко. Бедный Прокоп! Глуп-глуп, а культурность свою очень тонко понимает. У меня, говорит, в деревне и домик есть, и палисадничек при нем, и посуда, и серебрецо, и постелька для приятеля… видно, что человек живет! А мужик что! Вон у нас на селе у крестьянского мальчишки тараканы нос выели, а у меня, брат, тараканы только на кухне есть! Милый, милый Прокоп! Как сейчас вижу, как он в залупском клубе, за ужином, завязавшись салфеткой, сидит: буженины кусок проглотит и слово скажет, еще кусок проглотит и еще слово скажет. И слова всё — такие мелкие: текут, плывут, бегут — не поймаешь! Ест, а сам одним глазком в соседнюю залу заглядывает, потому что там действительный статский советник Солитер с статским советником Глистом о чем-то по секрету совещаются, а титулярный советник Трихина так и юлит, так и кружит около них. «Дай срок, ужо от Трихины все выведаю!» — думает Прокоп, а что выведаю, зачем выведаю… бежит, течет, плывет!
И так мне вдруг захотелось Прокопа увидеть, так захотелось на затылок его полюбоваться, что не успел я формулировать моего желанья, как в дверях раздался звонок, и Прокоп собственной персоной предстал передо мной.
Он был в культурном мундире и в культурных белых штанах. Лицо его, слегка напоминавшее морду красивейшего из мопсов, выражало сильное утомление; щеки одрябли, под глазами образовались темные круги, живот колыхался, ноги тряслись. Мне показалось даже, что он раздражен.
— Обогрей, ради Христа! — было его первое слово.
— Откуда, голубчик? поздравлял?
— Разумеется, поздравлял. Вот ты, так и день-то какой нынче, чай, позабыл?
— Ну, нет, брат, я и у заутрени был. А ты?
— Еще бы. Я еще третьего дня билет получил.
Прокоп сел против камина и протянул ноги чуть не в самый огонь.
— Да ты бы скинул с себя форму-то, — предложил я, — вместе бы позавтракали, вина бы… А какое у меня вино… по случаю! краденое!
— Это, брат, только хвастаются, что краденое, а попробуй — опивки какие-нибудь! Опивки краденые — вот это так. А ты вот что: завтракать я не буду, а ежели велишь рюмку водки подать — спасибо скажу.
— Отчего же бы не позавтракать?
— Нет, я на минуту, у меня еще двадцать местов впереди. Поважнее которые дома — у всех расписался уж, а прочие и подождут, невелики бары!
Принесли водки и балыка. Прокоп потянулся, выпил и закусил. Не знаю почему ему вдруг показалось, что я всматриваюсь в него.
— Ты что на меня смотришь? узоры, что ли, на мне написаны? — спросил он.
— Помилуй, мой друг, я рад тебя видеть — и только.
— А рад, так и слава богу. Замучился я. Погодища нынче — страсть! Ездил-ездил, штаны-то белые, замарать боишься — ну, и сидишь, как на выставке. Да как на грех, еще приключение… препоганое, брат, со мной приключение сегодня было.
— Что же такое?
— Да приезжаю я к особе к одной — ну, расписался. Только вижу, что тут же, в швейцарской, и камердинер особы стоит — и угоразди меня нелегкая с ним в разговор вступить. Рано ли, мол, встает его сиятельство? прогуливается ли? кто к нему первый с докладом является? не слышно ли, мол, что про места: может быть, где-нибудь что-нибудь подходящее