осевшие сугробчики потаптывал, в лужи пяткой бил, чтоб дрызгало радугой! Честная плата за честные труды! А сколько он всего на тех мышей наменял-то! Ведь они после с Никитой-то Иванычем неделю это добро ели, доесть не могли. Старик ватрушек напек... Как-то они на тех ватрушках сдружились, что ли. Если вообще с Прежним стариком дружить можно. Правда, кулинар из него аховый, ежели с тещей сравнить. Ватрушки, по правде если, были кривоватые: с одного боку сырые, с другого подгорелые, поверху – не творог, а незнам што. Тещины-то ватрушки сами во рту тают.

Потом думал: может, по избе своей соскучился. Бывало, и сон снился: идет он будто по тестеву дому, с галереи на галерею, с яруса на ярус, а дом вроде и тот, да не тот: словно он длиннее стал, да эдак вбок, все вбок искривляется. Вот идет он, идет да дивится: что это дом все не кончается? А нужно ему будто одну дверь найти, вот он все двери и дергает, открывает. А что ему надо за той дверью – неведомо. Вот он одну дверь-то открыл – а там изба его, да тоже не такая, а словно бы побольше стала: потолок высоко вверх уходит, в темноту, и не увидать. А только сено сухое с потолка помаленьку сыплется, шуршит и сыплется. Вот он будто стоит и на то сено смотрит, а в сердце страх, и будто кто лапой сердце то сожмет, то отпустит. И вот он сейчас что-то узнает. Вот сейчас узнает. А тут будто Оленька идет и бревно тащит. А сама неприветливая, тоже сухая какая-то. Куда ты, Оленька, бревно тащишь, почему неприветлива? А она усмехается так неприятно и говорит: какая же я Оленька, я не Оленька... Смотрит: и правда, не Оленька это, а другой кто-то...

...Вот проснешься от такого сна – во рту сухость, а сердце: тылдых! тылдых! И не понять, на каком ты свете. И ощупаешь сам себя: а я ли это? А луна сквозь пузырь светит, ярко так и страшно. И дорожка лунная на полу протянулась... А есть люди, которые во сне ходят, когда луна в полную силу взойдет: а звать лунатики. А их, говорят, луна манит. Вот в такую ночь они с постели встанут, руки вытянут, пальцами шевелят и идут. А зачем они руки вытягивают, мы не знаем. Похоже, как если б подаяния просили али помощи какой, а только если возьмешь такого за руку – отпрыгнет. И на личике изумление. И прислушивается: головку набок склонит и прислушивается. А глаза открыты, а нас они не видят. Такие голубчики с постели встанут, во двор выйдут, ходят-бродят, а потом давай на крышу карабкаться, ловко так, как по лестнице. Взойдут на крышу, под самый конек, и разгуливают. Там, видать, к луне поближе. Вот они на луну-то смотрят, а она на них: на луне вроде как лицо видать, а то лицо плачет: смотрит на нас, на жизнь нашу, и плачет.

Да, думал, что по избе соскучился. Даже съездил посмотреть: запряг Тетерю и прокатился до родимой слободы. Но – нет: не то. Посмотрел на избушку, на крышу соломенную: совсем прохудилась. Дверь настежь, во дворе лопух, с весны не полот, да дергун-трава, да кусай-трава, да еще какой-то сорняк неведомый: остья черные, долгие, лист жухлый. Первые снежинки кружатся, падают, равнодушные. Постоял, шапку сняв, как все равно у могилы. Внутри небось все разворовано. Вроде жалко, а вроде и нет: от сердца оторвалось, отвяло. Да и зря сани брал: после той поездки Тетеря распустился, совсем уважать перестал. Пока Бенедикт у плетня стоял, скотина перекурил да сплюнул наземь, а потом и говорит:

– Хэ! У меня распашонка в Свиблове лучше была.

– Тетеря, как ты разговариваешь с барином?! Твое место в узде!

– А твое – знаешь где... У меня сервант был зеркальный... Телевизор Рубин – трубка итальянская... Стенка югославская – шурин достал, санузел раздельный, фотообои золотая осень.

– Поразговаривай у меня! А ну, запрягайся!

– Линолеум только на кухне, а так все паркетная плитка. Плита трехконфорочная.

– Тетеря! Я кому сказал!

– Холодильник двухкамерный, пиво баночное... Водка на лимонных корочках, холодная...

И стоит, тварь, на задних лапах, как ровня, и о плетень оперся, и разговаривает, и в глазах мечта, и за хозяина не считает! В воспоминания ударился!

– Помидорки кубанские, огурчики эстонские с пупырышками... Паюсную ели, зернистую западло держали... Ржаной за двенадцать... Иваси с лучком... Чай со слоном... Зефир бело-розовый... Пьяная вишня куйбышевская... Дынька самаркандская...

Вот как завел, как пошел свое нести, кто ж выдержит! Правильно Никита Иваныч говорит: уважение должно быть к человеку, справедливость! А эта скотина человека не уважает, ни в грош не ставит! Бенедикт осерчал, да и обломал ему бока-то кнутом, надавал заушин да ногой пнул. А тесть говорит: Терентий смирный, это Потап норовистый! Каков же тогда Потап?! Если этот смирный?.. А после этой поездки, вишь, Петровичем его зови. Сейчас прям.

Потом еще думал: может, хвоста ему недостает? Всю жизнь жил с хвостом, вилял, радовался. Когда хвостом виляешь, другой раз даже за ушами щекотно. Хороший был хвост, гладкий, белый и крепкий. Да, стыдно иметь хвост, когда у других его нету, но сам по себе он был хороший. Это правда. А теперь Никита Иваныч его обрубил, почти что под самый корешок, – ужас до чего страшно было. Никита Иваныч перекрестился: господи, благослови! – да ка-а-ак... но не так больно, как боялся. А это потому, говорит Никита Иваныч, что в нем хрящ. А не кость. «Поздравляю, – проздравил Бенедикта, – с частичным очеловечиванием». Пошутил так, значит. «Может, поумнеешь», – пошутил.

Теперь на месте хвоста пупырь вроде шишки и саднит. Целую неделю после Бенедикт враскорячку ходил и сидеть не мог, но до свадьбы зажило. И вот теперь как-то странно: не повиляешь, ничего. Вот так, значит, думаешь, остальные люди себя чувствуют. Хм.

Но а с другой стороны, – что значит остальные? Кто остальные-то? Ведь у каждого свое Последствие. Вот у родни – когти. Пол портят. Теща, она тяжелая, грузная, из французов, – наскребет половицы так, словно цельная голова волос на пол упамши. Оленька поделикатнее, кучки после нее поменьше. От тестя поскребыш длинный, толстый, хоть печь растапливай. Вот Бенедикт предлагал Оленьке: давай тебе когти подрежем. Боялся, что она его в постели оцарапает. А она в крик: ты что?! ишь!.. Эвон на что замахиваисся! На организм! Нет!!! Ай!!! Не далась.

А у перерожденцев – хоть они, наверно, не люди – когтей нет. На ногах у них ноги, а на руках руки. Только грязные: они ж целый день в валенках, если в карты не играют. А то иногда сядет, ногу выпростает и за ухом чешет, быстро-быстро; ну вот приглядишься и видишь: когтей нет.

В общем, грустновато было первое время, зад как бы осиротел, и даже Бенедикт провожал глазами всякий хвост, что навстречу попадался: козляк ли то, птичка, пес, мышь ли.

Пушкина ездил проведать. Перед самой свадьбой, за неделю, Бенедикт решил: ну, хватит, считай, готов. Куда же еще.

Да он уж к концу не столько фигуру резал, сколько мелочь всякую подправлял: кудерьки сверлил, затылок на нет сводил, чтоб гений больше как бы ссутулимшись стоял, как есть он очень за жизнь в общем и целом опечален; пальцы там, глазки. Пальцев он сразу вырезал шесть. Никита Иваныч опять возмущался, филиппики выкрикивал, но Бенедикт уже к его крикам привык и разъяснил спокойно, что так по столярной науке всегда полагается: лишнее про запас никому не мешает. Мало ли как повернется, ошибку какую допустишь, по пьяному делу не туда топором наподдашь. Лишнее потом всегда обрубить можно. Вот он работу, считай, закончил, сухой ржавью натер, а называется – отшлифовал, а чтоб гладенько все было и без заноз, – тогда, конечно, заказчику на выбор предложение сделал: который таперича палец певцу свободы оттяпать желательно? А выбор большой, самому приятно, на любой же вкус! Хочешь – этот, а хочешь – тот, а не ндравится – так вон этот, а может, тебе этот приглянулся, а то тут тюкнем, а то – там. Ну? Душа же поет, когда все по науке: пышно и богато.

А Никита Иваныч кручинился и выбрать не мог, бегал кругами и волосья на себе рвал – волосьев у него до ужасти много, – как же он, дескать, своевольно и кощунственно, по собственной прихоти, дерзнет обрубить поэту руки? Добро бы хвост, а то – руки!!! Закрывал личико ладошками, головой мотал, одним глазиком подсматривал, потом его зажмуривал, мучился-мучился, да так и не решился. Все шесть пальцев оставил. А ног у пушкина нету, ноги резать не стали. Не успели. Только верхнее тулово, до кушака. А дальше – как ступа, гладкое.

Волокли вшестером – наняли холопов, рассчитывались мышами. Из Прежних – приятель Никиты Иванычев подмочь взялся, Лев Львович, из диссидентов. Идола одобрил.

– Ну чистый даун. Шестипалый серафим. Пощечина общественному вкусу, – высказал. Но таскать- волочь помощи от него, худосочного, мало было, он больше на руководящей, сказать, должности выступал: «давай-давай-давай! стоп! заноси! во! не так! влево заноси!» – ну как всегда руководят. Хотели пушкина поставить, где Никита Иваныч указал, – чем-то ему это место приглянулося. Начали уже яму под пяточку

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×