степи, вековечной дороге кочевников. Потянуло сыростью и дымом. Собакин привстал на стременах, вгляделся и, увидев огонек, свернул прямиком по полю. Сначала, услышав его топот, залаяли негромко, но все дружнее и звонче собаки, забил в колотушку ночной сторож, и перед Собакиным выдвинулись из темноты амбары и хлевы, крытые соломой, и под самую морду лошади, сзади и с боков, запрыгали охрипшие от ярости хуторские псы.
Подошел сторож, свистнул на собак и запахнулся в глубокий чапан…
— Здравствуй, дядя, — сказал Собакин, стараясь рассмотреть в темноте его лицо. — Чей это хутор?
— Казака Ивана Ивановича Заворыкина будет…
— А до села далече?
Сторож помолчал и тихо, в сторону, ответил:
— Далече, — словно не знал, какие тут села бывают, одна степь.
— А нельзя ли переночевать у вас? Спроси хозяина, чай, не легли еще?
— Легли, — уныло ответил сторож, — давно полегли.
— Так как же?
— Спрошу, ты погоди тут. — И он ушел.
А немного спустя зажегся свет в трех окнах, и подошедший сторож взял лошадь под уздцы, промолвив:
— Просят заехать.
Собакин прошел через сени, мимо сундуков, крытых коврами, в горницу, где пахло шалфеем, полынью — домашнее средство от блох — и кожей.
По стенам висели седла, уздечки, нагайки, и в красном углу стоял темный большой образ.
«Неловко, — подумал Собакин, — затесался ночью».
Из боковушки, гладя бороду, вышел высокий и костлявый старик — Заворыкин. Синий чекмень его перетянут был узким ремнем, ворот ситцевой рубахи расстегнут.
Собакин назвал себя.
— Милости просим, — густым басом приветствовал Заворыкин, — гостю всегда рады.
В свете лампы лицо его, обтянутое желтой кожей, узкий и прямой нос и темные глаза представлялись такими, какие писали на раскольничьих образах.
— Прошу садиться, куда путь держите? В Уральск… Так… — пробасил Заворыкин, кивнул и провел ладонью вниз и вверх по лицу. — На ярмарку много коней нагнали сегодня, не в пример прочим годам.
Босая девка внесла самовар, закуску и водку.
Стесняясь и все еще не зная, как держаться, выпил Собакин водки и, должно быть с усталости, сразу захмелел и рассказал, зачем едет в Уральск — всю историю до конца.
— Из-под земли, а достану Волшебника, — разгорячась, окончил он.
Заворыкин слушал, не поднимая глаз, нахмурясь, а когда Собакин окончил, постучал пальцами и сказал:
— Я так полагаю, — ехать вам туда незачем.
— Почему? — Убьют.
— То есть как убьют?
— Мой совет — вернуться домой, жеребца наживете еще, а жизни из-за скотины лишаться не стоит.
— Поймите, мне не жеребец дорог, а добиться своего.
— Понимаю. Молоды вы, господин Собакин, хороший барин, а разума в вас настоящего нет. Приехали вы ко мне, меня не знаете и рассказываете всю эту историю, а жеребец-то ваш, может быть, у меня. А? Для примера я говорю. Ну, вот после этого я себя позорить не дам. У нас в степи законы не писаны, колодцы глубокие, — бросил туда человека, землицей засыпал, и пропал человек. Да вы не пугайтесь, для примера говорю, бывали такие случаи, бывали. У нас в степи казак на сорока тысячах десятинах — царь, не только в чем другом, в жизни людской волен.
У Собакина от духоты, от речей Заворыкина кружилась голова, и казалось — похож старик хозяин на древнее черное лицо образа, что глядело строго и упорно из красного угла, — те же рыжеватые усы над тонкой губой, и вытянутые щеки, и осуждающие глаза.
Казалось, две пары этих глаз глядят неотступно, и те, облеченные в потемневшие ризы, страшнее…
«Бог это их, — подумал Собакин, — степной».
— Чудно вам слушать, господин Собакин, — у вас в городе по-иному: тело вы бережете, а душу ввергаете в мерзости. А здесь душа вольна у каждого, как птица. Душа немудрая, нечем запятнать ее, степь — чистая… В степи бог ходит. Здесь нас за грехи и судить будет. Много грехов на нас, а многое и простится.
Собакин поднялся.
— Душно у вас…
И было ему страшно, хотелось уйти от стариковских глаз…
— Марья! — крикнул босую девку Заворыкин. — Принеси барину студеной водицы да отведи в сени на кровать.
Плыли, качались сундуки, крытые коврами, в сенях, и все еще гудел, казалось, голос: «Бог здесь ходит, бог…»
«Страшный у них бог, — думал Собакин, лежа на сундуке, — травяной…»
Наутро он, чтобы не обидеть хозяина, поехал будто бы домой, но, когда в сизой дали утонули соломенные кровли хутора и шесты с бараньими рогами, пошел к полудню широким проездом, радостный от солнца, и душистого ветра, и веселой игры горячего иноходца.
На крепком пырейном выгоне, в наскоро связанных калдах, стоят полудикие табуны злых сибирских лошадей.
Положив большие морды на спины друг другу, обмахиваются кони хвостами и жмурятся на белое солнце.
Кругом желтая степь, ни холма на ней, ни дерева, а позади гудит ярмарка и дымят железные трубы пекарен.
Вот не вытерпел рыжий конек, махнул через изгородь и частым галопом, раскинув гриву, поскакал в степь, заржав навстречу ветру.
Затараторили конюхи-башкиры, в линялых халатах, в ушастых шапках, пали на верховых, поскакали в угон. Один впереди всех размахивает арканом. Двое скачут наперерез.
Куда ни взглянет рыжий конек, мчатся на него ушастые башкиры: метнулся направо, налево, и тут захлестнул ему горло аркан, закрутили хвост, стегают нагайкой, заворачивают башкиры к табуну… Захрапел, взвился и упал рыжий конек; тогда ослабили на шее его аркан, отвели в калду.
— Что, не убежит больше? — спрашивает башкирина Собакин.
Башкирии осклабил белые на морщинистом лице зубы и забормотал: — Не, не, умный стал, купи, господин…
— Нет, такого мне не надо, вот если бы вороной полукровный был, вершков четырех…
Подошли мужики, все в новых рубахах. Облокотясь на жердь калды, слушали, и веяло от их выцветших глаз покоем тепла и отдыха.
Подслеповатый — мужичок протиснулсс туда же, в рваном полушубке, заморгал собачьими глазами:
— Покупаете, барин, лошадку? Извольте посмотреть, — и заторопился, побежал было и вновь вернулся…
— Какой у тебя?
— Сивонькой.
— Нет, не надо, я вороного ищу.
— Вороного продать не умеешь, — заговорил вдруг круглолицый толстый парень, — вот я продам жеребца.
Или я продал. А? — И он уставился, как баран, даже рот разинул.