Массивный, но не грузный, князь отличался огромным ростом и недюжинной силой: в домах, рассчитанных на простых смертных, он задевал головой нижние розетки люстр; его пальцы сминали дукаты, точно веленевую бумагу, а в ювелирную мастерскую с виллы Салина то и дело носили чинить ложки и вилки, которые он, сдерживая за столом приступы гнева, сгибал дугой. Но те же пальцы были способны и к нежной ласке, о чем, на свою беду, не забывала его жена Мария-Стелла, и к самой тонкой работе: блестящие рычажки, колесики и кнопочки «искателей комет» — телескопов и подзорных труб, заполнявших личную обсерваторию князя под крышей виллы, знали деликатную легкость их прикосновений. Лучи закатного майского солнца добавили румянца розоватой коже и золотистого блеска светлым волосам, выдававшим немецкое происхождение дона Фабрицио по линии матери, княгини Каролины, чья надменность тридцать лет назад приводила в оцепенение развращенный двор короля Обеих Сицилий[5]. И хотя светлая кожа и светлые волосы, выделяя князя среди смуглолицых брюнетов и брюнеток, придавали ему особую привлекательность, от бродившей в нем, сицилийском аристократе, закваски немецких предков было больше вреда, чем пользы: крутой характер, непоколебимость моральных устоев, склонность к философствованию трансформировались в гнилой среде палермского общества в самодурство, постоянные угрызения совести и презрение к родственникам и друзьям, которые, по убеждению князя, даже не пытались выбраться из застойного болота сицилийского прагматизма.
Первый (и последний) в роду тех, кто за века так и не научился сложению своих доходов и вычитанию расходов, князь обладал незаурядными способностями к математике. Найдя им приложение в астрономии, он добился общественного признания, не говоря уже о том, что эти занятия доставляли ему огромное наслаждение. Он так гордился своим аналитическим даром, что начал верить, будто звезды подчиняются в своем движении его расчетам (а может, так оно и было?), и две открытые и названные им Салина и Резвый (одна в честь родовых владений, другая в память о любимой гончей) крошечные планеты прославляют на безжизненных пространствах от Марса до Юпитера его дом, а значит, старинные фрески на вилле не столько апофеоз, сколько пророчество.
Унаследовав от матери гордыню и интеллект, а от отца чувственность и легкомыслие, бедный князь Фабрицио неизменно пребывал в недовольстве, и хотя напускал на себя вид Громовержца, безучастно наблюдал за гибелью своего сословия и собственного состояния, ничего не делая и не желая делать, чтобы изменить положение вещей.
Полчаса между вечерней молитвой и ужином были временем относительного умиротворения, и он заранее предвкушал эти минуты пусть и обманчивого, но все-таки покоя.
Следом за Бендико, который, обрадовавшись прогулке, весело бежал впереди, князь спустился по короткой лестнице в сад. Прилегавший одной стороной к дому, а с трех других огороженный стеной, сад больше напоминал кладбище, и это впечатление усиливали ровные ряды насыпей вдоль оросительных канав, похожих на могилы каких-то исхудавших гигантов. На красноватой почве сада растения росли в полнейшем беспорядке, цветы цвели как бог на душу положит, а живая изгородь из мирта по бокам аллеи скорее преграждала, чем направляла путь. Флора в глубине сада, вся в желто-черных пятнах лишайника, продолжала по привычке выставлять напоказ свои более чем вековые прелести; подушки из того же серого мрамора, что и статуя, украшавшие некогда две симметрично стоящие скамьи, сдвинулись с мест и растрескались; и лишь золотой куст акации в углу нарушал картину запустения своим неуместным весельем. Все здесь говорило о стремлении к красоте, быстро побежденном ленью.
Зажатый в четырех стенах, сад этот источал приторный запах гниющей плоти, вызывая в памяти пропитанные елеем святые мощи. Всепроникающая острота гвоздики заглушала церемонное благоухание розы и маслянистый дух разросшихся у стен магнолий; кондитерская сладость мирта смешивалась с младенчески чистым ароматом акации; от земли веяло свежестью мяты, а из апельсиновой рощи по ту сторону стены — альковным флердоранжем.
Этот сад мог доставить удовольствие лишь слепому: вид его был оскорбителен для глаз, зато обоняние услаждали запахи — пусть не изысканные, но сильные. Роза
Ароматы, наполнявшие сад, вызвали у князя на этот раз череду мрачных воспоминаний: «Сейчас-то здесь хорошо дышится, а месяц назад…»
И он, передернувшись от отвращения, вспомнил распространившееся по всей вилле тошнотворное зловоние, источник которого не сразу удалось определить: это был труп молодого солдата Пятого егерского батальона, раненного в бою с отрядами бунтовщиков у Сан-Лоренцо. Бедняга дополз до сада и умер под лимонным деревом. Облепленный муравьями, он лежал в густом клевере, уткнувшись лицом в кровавую рвоту, впившись ногтями в землю; под портупейными ремнями растеклись лиловатые кишки. Обнаружил его Руссо, управляющий. Он перевернул разлагающееся тело на спину, прикрыл лицо своим большим красным платком, веткой запихнул кишки обратно в живот, прикрыл рану фалдой зеленого мундира. И все это с подозрительной ловкостью, словно проделывал подобное не в первый раз. При этом он беспрерывно плевался от отвращения, правда, в сторону, а не прямо на покойника. «Эти грязные свиньи, — проворчал он, — и после смерти продолжают смердеть». Вот и вся поминальная церемония по усопшему. Когда потрясенные увиденным товарищи по оружию унесли его (вернее, оттащили волоком к повозке, так что кишки вывалились снова, как набивка из разодранной куклы), к вечернему Розарию была добавлена молитва
Дон Фабрицио попробовал соскрести лишайники с ног Флоры, после чего принялся шагать по саду из конца в конец. Заходящее солнце удлиняло тени, так что клумбы все больше напоминали надгробные холмики. Да, об убитом больше не говорили, и в самом деле, что о нем говорить? В конечном счете солдат есть солдат, ему положено умирать за короля… Но тело со вспоротым животом постоянно всплывало перед глазами и словно молило о покое, обрести который ему было не дано до тех пор, пока князь не найдет неоспоримых доказательств, способных оправдать столь мучительный конец. Ладно, пусть умирать за кого-то или во имя чего-то в порядке вещей, но при этом необходимо знать или, по крайней мере, верить, что тот, кто умер, тоже знал, за кого или за что он отдал свою жизнь. На изуродованном лице застыл вопрос, но ответа у князя не было.
«Да за короля он умер, дорогой Фабрицио, что тут неясного? — ответил бы шурин Мальвика, если бы князь спросил его (этот Мальвика всегда выражал общепринятое мнение). — За короля, который олицетворяет собой порядок, преемственность, приличия, право и, безусловно, честь. За короля — единственного, кто способен оградить церковь и защитить собственность — истинную цель заговорщиков».
Слова прекрасные, лучше не скажешь, они отвечают и его сокровенным чувствам, но почему тогда на сердце кошки скребут? Да, король… Он хорошо знал короля, того, который недавно умер. Теперешний — семинарист в генеральском мундире; от такого, честно говоря, мало проку.
«Это не аргумент, Фабрицио, — послышались князю возражения Мальвики, — некоторые правители могут быть и не на высоте, но от этого ничего не меняется. На идею монархии отдельные монархи не влияют».
«Ты и на этот раз прав, но согласись, короли, как носители идеи, не могут, не имеют права опускаться ниже определенного уровня, иначе со временем, дорогой шурин, пострадает и сама идея».
Сидя на скамье, князь с полной безучастностью наблюдал за тем безобразием, которое чинил на клумбе Бендико. Время от времени пес бросал на хозяина невинные взгляды, словно ждал похвалы за свой разорительный труд: четырнадцать сломанных гвоздик, поваленная загородка, засыпанная землей оросительная канава. Право, рвение, достойное истинного христианина!
— Молодец, Бендико, подойди ко мне!
Собака подбежала и ткнулась перепачканным носом в руки хозяина, прощая его за то, что он попусту