дочери с каменным равнодушием, то после первого же упоминания о приданом глаза его вылезли из орбит, вены на висках вздулись и походка из качающейся стала дергающейся; рот изрыгал грязные, непристойные ругательства, сопровождаемые самыми кровожадными угрозами, а рука, не пошевельнувшаяся, чтобы защитить честь дочери, нервно ощупывала правый карман штанов, что говорило о готовности защищать миндальную рощу до последней капли чужой крови.
Падре Пирроне дал исчерпаться потоку сквернословия, довольствуясь тем, что мелко крестился всякий раз, когда ругательства переходили в богохульство; на жест, предвещавший смертоубийство, он не обратил никакого внимания.
— Пойми, Винченцино, — сказал он, воспользовавшись паузой, — я не меньше твоего хочу, чтобы все уладилось. Как только приеду в Палермо, я порву бумагу, которая обеспечивает мою часть наследства, оставленного покойным отцом, и в разорванном виде пришлю тебе.
Действие этого бальзама оказалось мгновенным. Винченцино умолк, занявшись мысленной оценкой стоимости обещанной части наследства. В холодном солнечном воздухе послышалось фальшивое пение: это пела Анджелина, подметая дядину комнату.
Ближе к вечеру пожаловали Тури и Сантино, оба чистые, в белоснежных рубахах. Жених и невеста, сидя рядом на стульях, то и дело молча переглядывались и при этом громко смеялись.
Они были явно довольны: она — тем, что «пристроилась» и заполучила этого красивого малого, он — что последовал совету отца, в результате чего у него теперь будет служанка и половина миндальной рощи. За ухом у него снова была красная герань, но на этот раз она никому не казалась отблеском адского огня.
Два дня спустя падре Пирроне покинул Сан-Коно, чтобы вернуться в Палермо. Дорогой он приводил в порядок свои впечатления. Не все они были приятными: грубая любовь, созревшая бабьим летом, злосчастная половина миндальной рощи, захваченная при помощи умышленного ухаживания, напомнили ему о печальной стороне других событий, свидетелем которых он оказался в последнее время. Знатные господа были сдержанны и непонятны, крестьяне разговорчивы и понятны, но дьявол равно обводил вокруг пальца и тех и других.
На вилле Салина он нашел князя в отличном расположении духа. Дон Фабрицио спросил, хорошо ли он провел эти четыре дня и не забыл ли передать от него привет своей матери. Князь был с ней знаком: шесть лет тому назад она гостила на вилле, и ее вдовья умиротворенность пришлась по душе хозяевам дома.
О привете иезуит совершенно забыл и потому оставил последнюю часть вопроса без ответа, сказав только, что мать и сестра просили выразить его сиятельству их почтение (это было всего лишь выдумкой, а выдумка не так страшна, как ложь).
— У меня к вам просьба, ваше сиятельство, — добавил он. — Если можно, прикажите предоставить мне завтра карету: я должен съездить в Палермо, чтобы получить разрешение архиепископа на брак моей племянницы с двоюродным братом.
— Разумеется, дон Пирроне, разумеется. Какой разговор? Но послезавтра я сам собираюсь в Палермо, и вы могли бы поехать со мной. Неужели нельзя подождать до послезавтра?
Часть шестая
Княгиня Мария-Стелла вошла в карету, опустилась на голубой атлас сиденья и, насколько возможно, подобрала и оправила шуршащие складки платья. За ней следом поднялись Кончетта и Катерина. Они сели напротив матери, и от их одинаковых розовых платьев пахнуло тонким фиалковым ароматом. Затем экипаж на высоких рессорах резко накренился: это тяжело ступила на подножку нога дона Фабрицио. Теперь в карете нельзя было пошевельнуться: вздымавшиеся волны шелка, сталкивающиеся металлическими обручами кринолины почти закрывали лица; шелковые башмачки барышень, золотисто-коричневые туфельки княгини, огромные лаковые туфли князя с трудом умещаясь на тесном пространстве пола, мешали друг другу, и трудно было разобрать, где чьи ноги.
Но вот подножка с двумя ступенями закинута. Лакей, получив приказ: «Во дворец Понтелеоне!», занимает место на козлах, конюх, державший поводья, отступает в сторону, кучер едва слышно прищелкивает языком, и карета трогается — семья Салина отправляется на бал.
Палермо в то время переживал очередной период бурной светской жизни: бесконечные балы следовали один за другим. После появления пьемонтцев, злодеяния на горе Аспромонте[74] и миновавшей угрозы экспроприации и насилия двести человек, составлявшие высший свет, непрестанно собирались в одинаковом составе, чтобы поздравить друг друга с тем, что они все еще существуют.
Разные и в то же время одинаковые приемы стали настолько частыми, что семейство Салина, дабы не тратить время на почти ежевечерние поездки из Сан-Лоренцо в Палермо и обратно, перебралось на три недели в свой городской дворец. Женские наряды привозили из Неаполя в длинных черных, похожих на гробы коробках; по дому сновали модистки, парикмахеры, сапожники; задерганных слуг гоняли с отчаянными записками к портнихам. Предстоящий бал во дворце Понтелеоне для всех был самым важным в этом коротком сезоне по причине высокого положения хозяев, роскоши их дворца и большого количества приглашенных, но для княжеской четы Салина он был важен вдвойне, поскольку на нем они намеревались представить свету невесту своего племянника — прекрасную Анджелику.
Было еще только половина одиннадцатого вечера — слишком рано для таких гостей, как Салина, которых положение обязывало появляться на балу, когда веселье уже в полном разгаре. На этот раз, правда, они решили поторопиться, чтобы быть уже на месте, когда прибудут отец и дочь Седара (бедняжки, не разбираясь в тонкостях этикета, наверняка явятся точно в указанное на красивом картонном приглашении время). Добыть такое приглашение для них, людей никому не известных, стоило определенных усилий, и княгиня Мария-Стелла, взявшись за эту миссию, нанесла за десять дней до бала визит Маргерите Понтелеоне. Все, разумеется, прошло гладко, тем не менее по милости Танкреди в нежные лапы Гепарда впилась очередная заноза.
До дворца Понтелеоне было недалеко, лошади в темноте шли шагом. Улица Салина, улица Вальверде, спуск деи Бамбинаи — такой веселый днем с восковыми фигурками на прилавках и такой мрачный ночью. Звон подков отдавался эхом в черных стенах домов — спящих или притворявшихся спящими.
Девушки, этот особый народ, для которых бал — праздник, а не утомительная светская обязанность, радостно переговаривались вполголоса; княгиня Мария-Стелла ощупывала сумочку, желая убедиться, что она не забыла флакончик с нюхательной солью; дон Фабрицио предвкушал, какой эффект произведет красота Анджелики на тех, кто увидит ее впервые, и как те же люди, слишком хорошо знавшие его племянника, воспримут известие о выпавшей ему удаче.
И только одно омрачало приятное ожидание князя: что за фрак будет на доне Калоджеро? Не тот, надо надеяться, в котором он явился тогда к нему в Доннафугате? Позаботиться о фраке князь поручил племяннику, и Танкреди передал будущего тестя в руки лучшего портного и даже присутствовал на примерках. Судя по всему, причин для беспокойства нет, хотя Танкреди и сказал ему на днях по секрету: «Фрак сидит как положено, но отцу Анджелики не хватает шика». С этим не поспоришь. Зато Танкреди дал слово, что Седара будет чисто выбрит и обут в приличную обувь, а это уже кое-что.
В конце спуска деи Бамбинаи против апсиды церкви Святого Доминика карета остановилась: послышался хрупкий звон колокольчика, и из-за поворота появился священник с дароносицей. Идущий перед ним служка нес в левой руке толстую зажженную свечу, а правой изо всех сил звонил в серебряный колокольчик; второй служка, следовавший позади священника, держал над его головой белый, вышитый золотом зонт. Это шествие могло означать только одно: в одном из наглухо закрытых домов лежит умирающий, ждет последнего причастия. Дон Фабрицио вышел на тротуар и опустился на колени, женщины