сочувствием к этим существам, которые торопились насладиться краткой вспышкой света в мраке небытия, из которого они пришли и куда снова вернутся, испустив дух. Как можно сердиться на тех, кому суждено умереть? Как можно опускаться до уровня торговок рыбой, которые шестьдесят лет назад поносили на рыночной площади приговоренных к смерти? И мартышек на пуфах, и этих старых болванов, своих приятелей, он должен любить и жалеть за одно то, что у них нет спасения, что они приговорены, как скот, который гонят по ночным улицам на бойню. Звон того колокольчика, который он слышал три часа назад у церкви Святого Доминика, рано или поздно достигнет уха каждого из них без исключения. Вечность — только она и достойна ненависти!
Но все эти люди, толпящиеся в гостиных — некрасивые женщины, неумные мужчины, тщеславные ничтожества обоих полов, — были одной с ним крови, такие же, как он. Только с ними он мог находить общий язык, только с ними чувствовал себя свободно. «Возможно, я умнее их, образованнее, но мы из одного теста, и я должен держаться их».
Седара уже разговаривал с Джованни Финале о ценах на сыр качкавал, и надежда поднять на него цену смягчала взгляд дона Калоджеро, придавая ему кроткое выражение. Теперь Седару можно было покинуть без угрызений совести.
До этого момента князю придавало сил кипевшее в нем раздражение; теперь, расслабившись, он почувствовал усталость. Было уже два часа ночи, и ему захотелось найти тихое место подальше от всех этих людей, пусть близких ему и даже почти родных, но таких скучных. Вскоре он нашел его: это была библиотека — маленькая, тихая, освещенная и пустая. Он сел в кресло, потом встал, подошел к столику и налил себе воды. «Ничего нет лучше чистой воды», — как истинный сицилиец, подумал он и даже не стер оставшихся на губах капель. Напившись, он сел снова.
Здесь, в библиотеке, ему было хорошо и уютно, да и сама библиотека не возражала, что он расположился в ней по-хозяйски, поскольку ее собственный хозяин сюда редко заглядывал: не тот человек Понтелеоне, чтобы, сидя здесь, терять драгоценное время. Внимание дона Фабрицио привлекла висевшая на противоположной стене картина; это была хорошая копия «Смерти отца семейства» Грёза. Умирающий старец лежал на постели в складках белоснежных простыней, окруженный убитыми горем внуками и внучками, воздевающими кверху руки. Девушки были милы и соблазнительны, беспорядок в их одежде свидетельствовал скорее о фривольности, чем о скорби, и было ясно, что именно они — главные фигуры в изображенной художником сцене. Он удивился, зачем Диего понадобилось держать постоянно перед глазами столь грустную картину, но потом подумал, что тот вряд ли заходит сюда чаще одного раза в год.
И сразу же в голове мелькнула мысль: а будет ли его собственная смерть похожа на смерть этого старца? Возможно, да, разве что белье окажется не столь безупречно чистым (он знал, что простыни умирающих всегда перепачканы слюной, испражнениями и лекарствами), и надо надеяться, Кончетта, Катерина и другие женщины оденутся более прилично. В остальном — никакой разницы. Как обычно бывало, он успокоился, думая о собственной смерти, хотя мысли о неизбежности смерти других его всегда расстраивали. Может быть, дело в том, что смерть представляется всегда не собственным концом, а концом всего сущего?
Тут же вспомнилось, что семейный склеп в монастыре Капуцинов[78] нуждается в ремонте. Жаль, что покойников больше не разрешают подвешивать за шею, чтобы потом наблюдать, как они постепенно превращаются в мумии; он, с его ростом, отлично смотрелся бы на стене и пугал бы девушек длиннющими пикейными брюками белого цвета и хохочущей гримасой на ссохшемся лице. Но его, конечно, нарядят парадно, может быть даже в этот самый фрак, что на нем сейчас.
Открылась дверь.
— Дядище, ты сегодня неотразим, твой фрак просто безупречен. А что ты тут разглядываешь? Заигрываешь со смертью?
Танкреди держал Анджелику под руку, оба еще были возбуждены танцем. Анджелика устало опустилась в кресло и попросила у Танкреди носовой платок, чтобы промокнуть виски. Дон Фабрицио протянул ей свой. Молодые люди с полным безразличием посмотрели на картину. Для обоих смерть была отвлеченным понятием, непреложным фактом, о котором они знали чисто умозрительно; смерть — да, безусловно существовала, но была уделом других, осознание ее неизбежности еще не пронзило их до мозга костей. Дон Фабрицио подумал, что именно от незнания того, что смерть есть высшее успокоение, молодые острее чувствуют боль потери, чем старики: последние ближе к спасительному выходу.
— Князь, — сказала Анджелика, — мы узнали, что вы здесь, и пришли сюда передохнуть и еще кое о чем вас попросить. Надеюсь, мне вы не откажете. — Ее глаза лукаво смеялись, рука легла на рукав его фрака. — Я хотела бы попросить вас станцевать со мной следующую мазурку. Ну пожалуйста, скажите «да», все знают, каким великолепным танцором вы всегда были.
Князь воспрянул духом, распетушился. К черту склеп в монастыре Капуцинов! Его лицо расплылось от удовольствия. Правда, идея мазурки немного испугала: этот танец военных с подскоками и пируэтами уже не для его суставов. Опуститься на одно колено перед Анджеликой, конечно, приятно, но удастся ли потом снова подняться на ноги?
— Спасибо, Анджелика, ты возвращаешь мне молодость, слушаюсь и повинуюсь. Я с радостью станцую с тобой, только не мазурку, подари мне следующий вальс.
— Видишь, Танкреди, какой твой дядя хороший? Его не нужно уговаривать, как тебя. Знаете, князь, он не хотел, чтобы я вас просила, потому что ревнует.
— Будешь ревновать, имея такого красивого и элегантного дядю, — засмеялся Танкреди, — впрочем, сегодня я не против.
Теперь они смеялись все втроем, и дон Фабрицио не понимал, было ли их предложение желанием доставить ему удовольствие или, напротив, над ним подшутить. Впрочем, какая разница, оба они такие милые!
Уже уходя, Анджелика провела рукой по обивке кресла.
— Очень приятная, и цвет красивый, но в вашем доме, князь… — Корабль продолжал двигаться заданным курсом.
— Хватит, Анджелика, — перебил ее Танкреди, — нам все равно, разбираешься ты в мебели или нет, мы и без того оба тебя любим. Так что оставь в покое кресла и пошли танцевать.
По пути в бальный зал дон Фабрицио заметил, что Седара продолжает разговаривать с Джованни Финале. До него донеслись названия ценных сортов посевного зерна — русселла, приминтио, марцолино, и князь предположил, что за этим непременно последует приглашение посетить Маргароссу — имение, которое из-за агрономических нововведений Финале грозило ему разорением.
Пара Анджелика — дон Фабрицио выглядела великолепно. Огромные ноги князя передвигались с удивительной деликатностью и ни разу не оказались в опасной близости с атласными башмачками дамы. Его лапища с мужской уверенностью обнимала ее талию, подбородок почти касался летейских волн ее волос; от ее декольте пахло духами bouquet a la Marechale, но еще тоньше был аромат ее молодой гладкой кожи. Князю вспомнилась фраза Тумео: «Ее простыни должны райское благоухание источать». Откровенно сказано, грубо, но точно. Этот хитрец Танкреди…
Анджелика выглядела довольной: ее врожденное тщеславие, ее упорное честолюбие были удовлетворены.
— Я так счастлива, дядище, — говорила она, — все так добры со мной, так любезны! Я люблю Танкреди, и вас я тоже люблю, потому что только вас должна за все это благодарить. Нет, Танкреди, конечно, тоже, но если бы вы не захотели, ничего бы этого не было.
— Я тут ни при чем, дочь моя, ты за все должна благодарить только себя.
Князь говорил искренне: никакой Танкреди не мог бы устоять перед ее красотой и богатым приданым. Он все препятствия преодолел бы, лишь бы на ней жениться. Сердце пронзила боль за Кончетгу, он представил себе ее взгляд — гордый взгляд неудачницы. Но боль тут же прошла, и он, с каждым кругом освобождаясь от груза прожитых лет, почувствовал себя снова двадцатилетним, когда в этом же зале танцевал со Стеллой и еще не знал, что такое разочарование, скука и тому подобное. Несколько мгновений он готов был верить, что смерть — «удел других».