Марокко, в сотне километров от нашей границы.
— Наверное, я так и шел.
— Значит, ты шел с юга? Но ты не слишком загорел в Хамаде — в пустыне.
Коэн пожал плечами. Между столом и солдатами, стоявшими у стойки бара, было футов двадцать; до тех четырех, расположившихся у двери, — еще футов десять. «Задняя дверь исключается. Не убежать. Кончено, Пол. Ты остаешься один».
— Так тебе понравилось в Надоре? Как пустыня? — Лицо полковника с аристократическими чертами было бронзовым от экваториального солнца, у него был узкий нос с морщинкой на переносице, подвижный, изящно очерченный рот выглядел почти дружелюбно.
— Да.
Полковник грустно покачал головой.
— Надор — на побережье, неподалеку от испанской колонии Мелилла. И не надо переходить никакую Хамаду. — Он тяжело вздохнул. — Так что мне придется посмотреть твой паспорт.
— Почему? — Коэн подался вперед. — Что вы морочите мне голову. Я — гость в вашей стране, не умею читать по-арабски. Merde de Dieu — для меня все названия похожи одно на другое!
— По визе в паспорте мы узнаем название твоей сонной деревушки.
— Я получал визу во Франции!
— Но там наверняка должен стоять штамп твоего сонного городка!
— Он у моих друзей дома, вместе с моими вещами. Это они привезли меня сюда в «пежо» из Марокко.
Приподняв брови, полковник понимающе кивнул и, допив свой стакан, встал.
— Тебе взять? Это чай.
Коэн покачал головой и, отодвинув тарелку, сунул Noces за пазуху. Поговорив о чем-то с солдатами у стойки бара, полковник вернулся со стаканом.
— Нам надо поговорить.
— Но мне пора идти.
— Я расскажу тебе одну интересную историю, — сказал полковник, подняв вверх палец и подвигаясь ближе к столу. — Лет двадцать назад, когда началась наша революция, я учился в Алжире, намеревался изучить культуру и языки разных народов. Я был твердо уверен, что человечество — единое целое. Наши различия… лишь в непонимании. — Он поискал в нагрудном кармане сигарету. — На каникулы я вернулся в Гхардайю. Но не нашел там ни своего дома, ни семьи. Так же как и соседей. — Посмотрев на спичку в руке, он бросил ее на пол и затоптал ногой. — Французские бомбы. Некого было хоронить. Я вступил в Маки. — Он махнул рукой, разгоняя дым. — С тех пор я — солдат.
— Значит, гибель вашей семьи сделала из вас убийцу?
— Я не убиваю ни женщин, ни детей, ни их семьи. Только мужчин, других убийц с оружием.
— Зачем вы все это мне рассказываете?
— Теперь о другой стране, о «великой» стране, такой, как Франция, которая сбрасывает бомбы на женщин и детей — в Азии, например, — а еще они охотятся за такими, как ты. Они не объясняют почему, и мне любопытно знать: ты что, тоже солдат в своем роде?
Коэн засмеялся.
— За мной, слава Богу, никто не охотится. Я просто путешествую и вряд ли похож на солдата.
— Как хорошо. Это намного безопаснее. — Полковник сморщил свой орлиный нос. — А скажи мне, что такого мог сделать молодой американец, что его страна преследует его? С такой необычайной ожесточенностью и настойчивостью.
— Откуда мне знать, раз я не американец. Возможно, он совершил какое-то преступление.
— Да, ты же ирландец, так ведь? — сощурив глаза от дыма, полковник докурил сигарету и бросил ее в стакан с остатками чая. — Кеннеди ведь тоже был ирландцем. Его до сих пор любят в Алжире. — Он надел свою фуражку. — Когда алжирская революция начала побеждать, французы закричали о помощи, взывая к американцам. Страшное было время! Да, мы побеждали, но все умирали. А те, кто остался в живых, потеряли братьев или сестер. Погибло больше миллиона молодых; vraiment мы бы не смогли дольше воевать. И вот тогда Кеннеди сказал французам «нет» — Алжир должен быть свободным! Как часто я потом думал… А, mon ami?
— О чем?
— Кто они и почему убили его.
— Я до сих пор не понимаю.
— Я так и думал. Во многих странах Европы, Латинской Америки, Африки те, кто работает в разведке, поговаривают, что он был убит вашим ЦРУ.
— В Ирландии нет ЦРУ.
— Верно. Но тем не менее люди из того же ЦРУ теперь охотятся за неким Сэмюэлем Коэном — наполовину евреем, рожденным в Ирландии, — и утверждают, что в последний раз его, прибывшего в Алжир на корабле, видели неподалеку от Типасы.
Коэн подавил зевок.
— Все это очень интересно, но я должен идти.
— Подожди, есть еще кое-что. Я возьму чай. — Полковник отнес свой стакан к стойке бара и, улыбаясь чему-то, задержался в толпе своих солдат. Только теперь Коэн расслышал окружавшие его звуки: смешки солдат, гнусавое завывание арабской музыки из автомата, стук бильярдных шаров. «К чему вся эта игра? Пора заканчивать. Зачем ждать, пока я сломаюсь или побегу? Чтобы солдаты пристрелили меня?»
— К чему весь этот разговор? — спросил Коэн, когда полковник вернулся.
— Que c'est complique, la vie! Да так! Смерть Кеннеди и его брата, казалось бы, ушли в прошлое. Но это все еще продолжает оставаться трагедией для людей во всем мире. С тех пор ваша страна скатывается в пропасть, становится врагом мира и справедливости, врагом свободы и эволюции. А эволюция, mon ami, это — жизнь! — Полковник снова закурил. — Сколько детей убила Америка во Вьетнаме? Сотни тысяч? Миллион? Как много малышей было убито французами во время нашей революции… Ты знаешь, друг мой, что больше умирает детей, чем мужчин? — Пепел сигареты упал на край стола, полковник собрал его в ладонь и высыпал в пепельницу. — Вот почему я не верю в Бога — никакой Бог не позволил бы случиться тому, что мне довелось увидеть.
С наступлением позднего вечера в баре стихло; за мутными окнами клочья тумана, похожие на призраки, сливаясь воедино, рассеивались по улице.
— Было бы гораздо лучше, — сказал полковник, — если бы вместо меня выжил хотя бы один ребенок. После нашей победы я обнаружил, что все потерял. С тех пор я никогда не хотел иметь детей — чтобы не ждать, пока на них посыпятся бомбы.
— Бомбы?
— Вы, американцы, великие и могучие, уверены, что будете смеяться последними. Но ты понимаешь, mon vieux, что когда-нибудь упадет последняя бомба, самая последняя? Интересно, чьей она будет, русской или вашей?
— Я ирландец.
— Конечно, совсем забыл; мысли разбредаются. Да, те времена уже прошли, но вот я остаюсь один — и все всплывает перед глазами. Иногда я возвращаюсь в Гхардайю — этого не следует делать, но тем не менее — и вижу, что те годы и вовсе никуда не уходили. Они все еще здесь. Во мне, внутри! — Он резким движением потушил сигарету. — Mon ami, время — это фикция. — Улыбаясь, он подался вперед. — Так почему же американцы преследуют тебя?
Коэн оглянулся по сторонам. Он вдруг почувствовал себя бездомным не только потому, что сидел в этом грязном чужом портовом баре с резкой арабской речью, завывающей музыкой, с незнакомыми запахами военной формы, мяты, кефты, пота, морского тумана и грязи, с грубыми солдатами и коварно- дружелюбным полковником. Бездомным не только потому, что был в Оране — городе La Peste, или в Алжире, где христиане, изначально преследуя мусульман, затем сами бежали от них. И не только потому, что находился на засушливом, ласкаемом морем и терзаемом пустыней краю Африки вдали от страны, некогда любимой им и теперь охотившейся за ним. «Нет, — понял он, — я чувствую себя бездомным среди людей — чужим и одиноким». Он улыбнулся полковнику.