он отчаянно тряс лапой в чулке из грязи и, ошалело таращась, противно и безнадежно орал. При подходе Трофима кот все-таки достиг обетованном стлани и, выбившись из сил, растянулся на досках, освещенных низким солнцем, зажмурился… Только хвост его мелко дрожал и время от времени презрительно извивался, очевидно, при воспоминании о пережитом.
Трофим умерил шаг, полюбовался котом, похожим на выбравшегося на берег после кораблекрушения в океане, и отправился к своему дому. Рабочие, монтировавшие надземным утепленный водопровод и трубы парового отопления, еще только собирались и, нежась, покуривали, поджидая товарищей. Вяло шел утренний разговор, и редко позвякивали инструменты.
Смотреть на дома, на фабрику вдалеке, на неторопливых рабочих было приятно, потому что год назад они с Сашкой в составе колонны бульдозеров первыми пробились в эту глухомань, пробив летник, и им даже не очень верилось, будто через год тут поднимутся и корпуса, и двухэтажки, совсем как на макете, выставленном во Дворце культуры столицы алмазного края. Однако солнечный, вовсе не по-осеннему яркий день, теплынь окончательно разморили Лазарева после бессонной ночи за баранкой, и он прибавил шагу.
Дверь в комнату оказалась запертой. Ключ не лез в пробой, а заглянув в замочную скважину, Трофим увидел, что комната почему-то заперта изнутри. Он хотел грохнуть сапогом по филенке, но подумал, что Сашка, конечно, сделал это ненароком, а потом заснул. Поднимать шум на весь дом не хотелось, да и Сашку будить — тоже. Повозившись, Трофим протолкнул ключ внутрь и отпер дверь.
Сашка странно похрапывал, закутавшись с головой, по летней привычке, чтоб свет не мешал. Две кровати соседей, наладчиков с фабрики, ушедших на смену, как обычно, были не заправлены, что всегда раздражало Лазарева.
Тут он увидел на столе ребром поставленный конверт со знакомым почерком и взял его. К письмам из Жиздры он относился с опасливой предубежденностью: мать хворала, и жена поэтому не могла пока приехать к нему.
Перед демобилизацией из армии Трофим думал сразу же забрать к месту выбранной им работы и мать и жену. Так и было решено в письмах, но в самый последний момент мать почувствовала себя плохо. Трофим уехал в полной уверенности, что болезнь не затянется, но дело обернулось иначе. Лазарева удивляла трогательная забота матери и жены друг о друге, хотя едва не случилось так, что они могли бы расстаться с Ниной еще во время его службы в армии. И теперь, читая письма из дома, Трофим всегда вспоминал капитана Чекрыгина.
…Прошло немногим больше полугода, как Лазарев очень успешно начал службу. Он стал отличным механиком-водителем. Но потом его дела пошатнулись. Вести из дома стали такими, что поневоле все валилось из рук. Трофим скрытничал, ссорился с товарищами, запустил машину.
Время было горячее, часть готовилась к большим учениям. Поэтому Лазарева вызвал к себе капитан Чекрыгин. Трофима охватило то томление духа, когда человек понимает и справедливость предстоящего наказания, и глубоко личную обоснованность проступка. Экипаж Лазарева мог подвести всю часть.
Узнав о вызове к командиру, Попов, подчиненный Трофима и его наперсник, которому Лазарев, ничего не скрывая, как говорят, плакался в жилетку, постарался ободрить друга:
— Ты, Трошка, расскажи Чекрыгину все как есть.
— Семейные дела не оправдание плохой службы. — Надо ему все рассказать.
— На жалость бить?
— Ну вот… Не на жалость — на сочувствие.
— Что мне с сочувствием делать? Слезки им утирать? — зло ответил Лазарев. — Ты скажи еще — письма из дома показать.
— А что! Думаешь, не поймет?
— Понять-то поймет. А что он сделает? Один день губы скинет.
— Мрачный ты человек, Трошка. Ты слышал хоть от кого, чтоб Чекрыгин в деле не разобрался, наказал понапрасну?
— Отпуска он мне не даст.
— А ты, мол, «виноват, исправлюсь». Ты ж ведь не потому дело запустил, что не осознаешь, а… ну, силенок на все не хватает. Право, дай почитать Чекрыгину письма.
— Нет.
— Возьми с собой. Там видно будет.
— Они всегда со мной.
— Вот и хорошо.
Начался разговор Трофима с капитаном Чекрыгиным как-то сбивчиво, и Лазарев не запомнил ни слова. Однако дальнейшая беседа запечатлелась в памяти по сей день. И фраза, с которой пошел откровенный разговор, была вроде бы зауряднейшей.
Правда, перед этим Трофим объяснил капитану суть дела и даже полез было в карман за письмами. Но капитан Чекрыгин жестом остановил его, сказав:
— Верю вам, Лазарев. Начали вы службу неплохо… Докажите и теперь, что вы мужчина, — добейтесь отпуска. Заранее могу обещать свою поддержку. Подтянитесь, проявите себя на учениях — поезжайте. Что до писем, сам такие получал. Было, сержант Лазарев…
А потом капитан Чекрыгин сказал:
— Отпуск могу предоставить на основании рапорта вашего непосредственного командира.
— Я напишу, что приеду.
— Хотите меня послушать? — Отчего же нет…
— Не обещайте.
— Вы не верите мне? Не верите, что добьюсь отпуска? — Наоборот.
— Почему же тогда не написать?
— Если я скажу: мол, вы плохо знаете людей и свою маму в частности… и свою жену тоже, вы можете обидеться.
— Тогда я олух, потому что не понимаю и вас, товарищ капитан.
— Торопливое суждение. Кроме «да» и «нет», есть определение «в чем-то» и «потому что».
— И вы знаете, «в чем» и «почему»?
— Может быть, догадываюсь.
— «Может быть»… — протянул Трофим разочарованно.
«Может быть» его совсем не устраивало. Он хотел знать все происходившее в доме точно, и сейчас же, не откладывая. Иначе какая же жизнь его ждет завтра, послезавтра, через неделю? Верчение под одеялом с вечера, когда после трудного солдатского дня кажется, что стоит донести голову до подушки, и сон, что тьма, навалится на тебя, а на самом деле подушка, словно болтунья-сплетница, начнет шептать — шептать про Нину, про соседского Витьку, которому при одном воспоминании о письмах матери хочется набить морду. Какой тут сон! Ну, сморит наконец усталость, а следующей ночью снова вертишься, тычком поправляешь подушку еще, еще раз, словно она-то, ватная, виновата.
Утром встаешь злой на весь мир и больше же всех на себя самого. Свет не мил. Однако служба не ждет. А тут — «может быть»…
— Давайте порассуждаем, — предложил Чекрыгин. — Сколько лет вашей матери?
— Под шестьдесят вроде.
— А точнее?
Подумав, Трофим признался:
— Не знаю. — И ему стало очень неловко.
— Постарайтесь припомнить.
Лазарев прикинул. В семье он самый младший. Мать, помнится, старшего брата родила в сорок первом, осенью, а вышла она замуж перед войной, и было ей двадцать.
— Двадцатого года она, — быстро отрапортовал Трофим.
— Староватой вы ее считаете, Лазарев. Ей едва пятьдесят минуло.
— Выглядит так…
И они оба рассмеялись.
— Маленькая она, платок на лоб повяжет. Совсем старуха.